Содержание
СМЕРДЯКОВ
Смотреть что такое «СМЕРДЯКОВ» в других словарях:
-
Смердяков — Персонаж романа «Братья Карамазовы» (1880) Ф. М. Достоевского (1821 1881). Смердяков рассуждает следующим образом: «В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, и хорошо, кабы нас тогда покорили… … Словарь крылатых слов и выражений
-
Смердяков — Павел Смердяков один из персонажей романа Фёдора Михайловича Достоевского «Братья Карамазовы» (1878 1880), слуга помещика Фёдора Павловича Карамазова, по слухам его незаконнорожденный сын от городской юродивой Лизаветы Смердящей.… … Википедия
-
Братья Карамазовы — У этого термина существуют и другие значения, см. Братья Карамазовы (значения). Братья Карамазовы … Википедия
-
Хамелеон (Marvel Comics) — У этого термина существуют и другие значения, см. Хамелеон (значения). Хамелеон История публикаций Издатель … Википедия
-
Достоевский, Федор Михайлови — писатель, родился 30 октября 1821 г. в Москве, умер 29 января 1881 г., в Петербурге. Отец его, Михаил Андреевич, женатый на дочери купца, Марье Федоровне Нечаевой, занимал место штаб лекаря в Мариинской больнице для бедных. Занятый в больнице и… … Большая биографическая энциклопедия
-
ДОСТОЕВСКИЙ Федор Михайлович — ФЕДОР МИХАЙЛОВИЧ ДОСТОЕВСКИЙ (портрет работы В.Г.Перова, 1872). (1821 1881), русский писатель. Родился 11 ноября 1821 в Москве. Выпускник одного из лучших московских пансионов, поступил в Главное инженерное училище в Санкт Петербурге. Болезненно… … Энциклопедия Кольера
-
ИВАН КАРАМАЗОВ — герой романа Ф.М.Достоевского «Братья Карамазовы» (1878 1880), один из трех законнорожденных сыновей помещика Федора Павловича Карамазова. И.К. появляется в черновых записках Достоевского под именами «Иван Федорович», «ученый», «убийца».… … Литературные герои
-
Достоевский — Фёдор Михайлович (1821, Москва – 1881, Санкт Петербург), русский прозаик, критик, публицист. Ф. М. Достоевский. Портрет работы В. Перова. 1872 г. Отец писателя был главным врачом в московской Мариинской больнице. В мае 1837 г., после смерти… … Литературная энциклопедия
-
Бортников, Геннадий Леонидович — В Википедии есть статьи о других людях с такой фамилией, см. Бортников. Геннадий Бортников Имя при рождении: Геннадий Леонидович Бортников Дата рождения: 1 апреля 1939(1939 04 01) … Википедия
-
Иван Карамазов — В Википедии есть статьи о других людях с такой фамилией, см. Карамазов. Иван Фёдорович Карамазов вымышленный литературный персонаж, средний сын Фёдора Павловича Карамазова романа Фёдора Михайловича Достоевского «Братья Карамазовы».… … Википедия
Павел Смердяков
О персонаже
Павел Фёдорович Смердяков — один из главных героев романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы».
Павел — лакей, незаконнорожденный сын Федора Павловича Карамазова и Лизаветы Смердящей, брат по отцу Дмитрия, Ивана и Алексея Карамазовых, воспитанник Григория Васильевича и Марфы Игнатьевны Кутузовых.
Федор Павлович Карамазов однажды в пьяном виде и на спор «приласкал» городскую юродивую Лизавету Смердящую, которая через несколько месяцев пробралась во двор его усадьбы, родила ребенка в бане и умерла. Мальчика взяли на воспитание лакей Григорий и его жена, у которых как раз умер их ребенок, дали имя Павел, по отчеству его все стали звать (когда подрос) Федоровичем (как бы подтверждая-узаконивая отцовство Федора Павловича), а «говорящую» фамилию от прозвища матери ему придумал сам старик Карамазов. Автор подробно представляет читателю Смердякова в первой «персональной» главе:
«Человек еще молодой, всего лет двадцати четырех, он был страшно нелюдим и молчалив. Не то чтобы дик или чего-нибудь стыдился, нет, характером он был напротив надменен и как будто всех презирал. <…> Воспитали его Марфа Игнатьевна и Григорий Васильевич, но мальчик рос «безо всякой благодарности», как выражался о нем Григорий, мальчиком диким и смотря на свет из угла. В детстве он очень любил вешать кошек и потом хоронить их с церемонией. Он надевал для этого простыню, что составляло вроде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мертвою кошкой, как будто кадил. Все это потихоньку, в величайшей тайне. Григорий поймал его однажды на этом упражнении и больно наказал розгой. Тот ушел в угол и косился оттуда с неделю. «Не любит он нас с тобой, этот изверг, — говорил Григорий Марфе Игнатьевне, — да и никого не любит. Ты разве человек, — обращался он вдруг прямо к Смердякову, — ты не человек, ты из банной мокроты завелся, вот ты кто…». Смердяков, как оказалось впоследствии, никогда не мог простить ему этих слов. Григорий выучил его грамоте и, когда минуло ему лет двенадцать, стал учить священной истории. Но дело кончилось тотчас же ничем. Как-то однажды, всего только на втором иль на третьем уроке, мальчик вдруг усмехнулся.
— Чего ты? — спросил Григорий, грозно выглядывая на него из-под очков.
— Ничего-с. Свет создал Господь Бог в первый день, а солнце, луну и звезды на четвертый день. Откуда же свет-то сиял в первый день?
Григорий остолбенел. Мальчик насмешливо глядел на учителя. Даже было во взгляде его что-то высокомерное. Григорий не выдержал. «А вот откуда!» — крикнул он и неистово ударил ученика по щеке. Мальчик вынес пощечину, не возразив ни слова, но забился опять в угол на несколько дней. Как раз случилось так, что через неделю у него объявилась падучая болезнь в первый раз в жизни, не покидавшая его потом во всю жизнь. <…> Вскорости Марфа и Григорий доложили Федору Павловичу, что в Смердякове мало-помалу проявилась вдруг ужасная какая-то брезгливость: сидит за супом, возьмет ложку и ищет-ищет в супе, нагибается, высматривает, почерпнет ложку и подымет на свет. <…> Федор Павлович, услышав о новом качестве Смердякова, решил немедленно, что быть ему поваром, и отдал его в ученье в Москву. В ученье он пробыл несколько лет и воротился сильно переменившись лицом. Он вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал походить на скопца. Нравственно же воротился почти тем же самым как и до отъезда в Москву: все так же был нелюдим и ни в чьем обществе не ощущал ни малейшей надобности. Он и в Москве, как передавали потом, все молчал; сама же Москва его как-то чрезвычайно мало заинтересовала, так что он узнал в ней разве кое-что, на все остальное и внимания не обратил. Был даже раз в театре, но молча и с неудовольствием воротился. Зато прибыл к нам из Москвы в хорошем платье, в чистом сюртуке и белье, очень тщательно вычищал сам щеткой свое платье неизменно по два раза в день, а сапоги свои опойковые, щегольские, ужасно любил чистить особенною английскою ваксой так, чтоб они сверкали как зеркало. Поваром он оказался превосходным. Федор Павлович положил ему жалованье, и это жалованье Смердяков употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и проч. Но женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, держал себя с ним степенно, почти недоступно. <…> Раз случилось, что Федор Павлович, пьяненький, обронил на собственном дворе в грязи три радужные бумажки, которые только что получил и хватился их на другой только день: только что бросился искать по карманам, а радужные вдруг уже лежат у него все три на столе. Откуда? Смердяков поднял и еще вчера принес. «Ну, брат, я таких как ты не видывал», — отрезал тогда Федор Павлович и подарил ему десять рублей. Надо прибавить, что не только в честности его он был уверен, но почему-то даже и любил его, хотя малый и на него глядел так же косо, как и на других, и все молчал. Редко бывало заговорит. Если бы в то время кому-нибудь вздумалось спросить, глядя на него: чем этот парень интересуется и что всего чаще у него на уме, то право невозможно было бы решить это, на него глядя. А между тем он иногда в доме же, аль хоть на дворе или на улице случалось останавливался, задумывался и стоял так по десятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут ни думы, ни мысли нет, а так какое-то созерцание…»
Весьма колоритен портрет Смердякова уже перед самой смертью, когда навестил его в больнице Иван Карамазов: «С самого первого взгляда на него Иван Федорович несомненно убедился в полном и чрезвычайном болезненном его состоянии: он был очень слаб, говорил медленно и как бы с трудом ворочая языком; очень похудел и пожелтел. Во все минут двадцать свидания жаловался на головную боль и на лом во всех членах. Скопческое, сухое лицо его стало как будто таким маленьким, височки были всклочены, вместо хохолка торчала вверх одна только тоненькая прядка волосиков. Но прищуренный и как бы на что-то намекающий, левый глазок выдавал прежнего Смердякова. «С умным человеком и поговорить любопытно», — тотчас же вспомнилось Ивану Федоровичу…»
Именно это вспомнилось не случайно: как раз разговор Смердякова с «умным» Иваном на недомолвках, с намеками, подтекстом и породил в лакее уверенность, что Иван Федорович хочет смерти их отца, подтолкнул Смердякова на убийство Федора Павловича. Кончает Смердяков жизнь добровольно — в позорной петле. Но, с другой стороны, своей самоказнью он как бы искупает часть своей вины. Смердяков проходит свое «горнило сомнений», пребывая в атеизме, но мучаясь подсознательно без веры, и в этом отношении он является зеркалом-двойником атеиста Ивана Карамазова. А в целом и общем четвертый из братьев, лакей Смердяков, — это воплощенный соблазн и грех Карамазовых. Главное отвратительно-«смердящее», из-за чего в первую очередь имя этого лакея стало нарицательным, заключено во фразе-убеждении, высказанной им свой «зазнобе»: «Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна…» Этой же Марье Кондратьевне, которой Смердяков позволил питать надежды насчет себя и в доме которой потом повесился, он в саду под гитару вещал о том, как хорошо было бы для России, если б ее завоевал Наполеон в 1812 году…
Смердяков — один из пяти героев-эпилептиков Достоевского (наряду с Муриным, Нелли, князем Мышкиным и Кирилловым): его «своевременный» припадок играет в сюжете, в фабуле романа существенную роль. Прямым же предшественником Смердякова в мире Достоевского был лакей Видоплясов.
Опубликовано в журнале Новый Берег, номер 32, 2011
Николай Караменов
Павел Смердяков как невеста Ивана Карамазова
“И когда Иисус возлежал в доме, многие
мытари и грешники пришли и возлегли с Ним
и учениками его. Увидевши то, фарисеи сказали
ученикам Его: для чего Учитель ваш ест и пьет
с мытарями и грешниками?
Иисус же, услышав это, сказал им: не здоровые
имеют нужду во враче, но больные”.
(Евангелие от Матфея, 9.10-12)
“ – В прошлый раз еще лучше выходило, –
заметил женский голос. – Вы спели про корону:
“Была бы моя милочка здорова”. Этак нежное
выходило, вы, верно, сегодня позабыли.
– Стихи вздор-с, – отрезал Смердяков”.
(разговор Павла Смердякова с Марьей Кондратьевной
В романе Ф.Достоевского “Братья Карамазовы”)
“А насчет стишков скажу я вам, маточка,
что неприлично мне на старости лет в
составлении стихов упражняться. Стихи
вздор!”.
слова Макара Девушкина из романа Ф. Достоевского
“Бедные люди”)
Иван Карамазов во время своего длинного, откровенного и, по сути, единственного разговора с Алешей (еще два разговора произошло уже после убийства их отца и состояло всего из нескольких предложений), рассуждая о жалости, милосердии, Христовой любви и человеческом понимании, высказывает безжалостную мысль о том, что у многих людей даже чувство милосердия и сострадания держится обычно на каком-либо надуманном, плакатном образе и представляет собой всего лишь определенное эмоциональное клише. Что человек вообще “редко <> соглашается признавать другого за страдальца”, что “Христова любовь к людям есть в своем роде невозможное на земле чудо” , что если кого-то и признают за страдальца, то у него должно быть унизительное страдание, чувство голода, например, что у страдающего может быть “вовсе не то лицо, какое <> должно быть у человека, страдающего за какую-либо <> идею” . Обычно бедствующий и не вызывает в душах окружающих его людей чувство сострадания или жалости к себе, остается в своем горе, в своих несчастиях, мучениях и надеждах никем не замеченным, ибо от него, может, “дурно пахнет” , или у него “глупое лицо” . “Отвлеченно, – рассуждает Иван Федорович, – еще можно любить ближнего и даже иногда издали, но вблизи почти никогда”. Если бы все было как на сцене, в балете, где нищие, когда они появляются, проходят в шелковых лохмотьях и рваных кружевах и просят милостыню, грациозно танцуя, ну тогда еще можно любоваться ими. Любоваться, но все-таки не любить” . И, наверное, если продолжить мысль Ивана Карамазова, то некий акт милосердия к такому сценическому нищему скорее всего будет либо актом самолюбования собой тем человеком, кто его совершает, либо чисто эстетическим переживанием, когда нуждающийся в милосердии выступает как часть помпезного события или деталь художественной, будь то в действии или в изображении, картины, а не феноменом человеческого понимания и участия в чужом горе и в чужой судьбе.
Далее Иван Карамазов высказывает предположение, что, возможно, к деткам большинство людей более милосердны, поскольку “деток можно любить даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом”, хотя сразу же уточняет Алексею: “мне, однако же, кажется, что дети никогда не бывают дурны лицом”. Впрочем, оказывается, что и детей можно не любить и относиться к ним жестоко. И когда Иван рассказывает Алексею историю о том, что однажды один барин затравил борзыми собаками маленького мальчика на глазах у его матери в отместку за то, что мальчик камнем повредил его лучшей гончей лапу (и мальчик и его мать являлись крепостными барина), гуманный и всепрощающий Алеша на вопрос своего брата “Ну… что же его? Расстрелять?”,– отвечает: “Расстрелять <> с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой”.
Ведь дети по определению Ивана Карамазова да и по определению самого автора романа “пока дети, до семи лет например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другой природой”. Другими словами, для Ивана Карамазова да, как окажется позже, и для Алеши дети предстают в ореоле святости, и умиление их личиками и их наивностью недалеко отстоит от желания и внутренней потребности видеть слабого и нуждающегося в защите и в сострадании “в шелковых лохмотьях и рваных кружевах”. К тому же подобное понимание нуждающегося в сострадании извращается в желание видеть или принимать слабое существо только лишь в эстетическом сопровождении, “как на сцене”. Дети, например, лепечут, смешно выговаривают слова, путают понятия, неумело (смешно) двигаются, то есть всем своим поведением и речью подпадают под то, что мы определяем как элемент сценичности. И Алеша Карамазов демонстрирует своим поведением именно такое чувство сострадания, – дурно пахнущий, некрасивый, изможденный, страдающий комплексами, не владеющий литературной речью и страдающий не из-за великой страсти или идеи – вряд ли вызовет у него чувство жалости: скорее всего, он его просто не заметит. Зато маленький хорошенький Илюша почти полностью завладевает мыслями и чувствами Алексея Карамазова. Если быть более точным, то живой отклик, участие, сострадание и понимание в сердце Алексея вызывают либо дети, либо люди молодые и красивые, как-то: пышущая здоровьем и красотой двадцатидвухлетняя Грушенька или обладающий богатырской силой и широкой противоречивой душой двадцатисемилетний Митя. Исключением является старец Зосима, поскольку Алеша всем сердцем прикипает к нему и искренне волнуется за его здоровье. Однако, как будет показано ниже, Зосима в своем поведении и внешности имеет много детского. Поэтому и сюжет, и содержание романа представляют собой огромную, развернутую иллюстрацию словам Ивана Карамазова об условиях возникновения жалости и сострадания.
В романе множество персонажей, которые по той или иной причине страдают и в самом деле вызывают у читателя если не чувство сострадания, то чувство глубокого участия и понимания их помыслов и надежд, чему служат доказательством работы преобладающего количества литературоведов, писавших и пишущих о “Братьях Карамазовых”. У читателей вызывает чувство сострадания и Алеша, потерявший наставника – старца Зосиму, и несправедливо осужденный на каторжные работы, невменяемый и аффективный Дмитрий, и пытающаяся принести в жертву Дмитрию свое женское счастье, обладающая утонченной красотой Катерина Ивановна, и покалеченный Дмитрием простодушный и набожный слуга Григорий, и временно не умеющая ходить, влюбленная в Алексея Лиза, и Иван Карамазов, наконец-то нашедший в себе силы правдиво свидетельствовать в суде, и гордый одиннадцатилетний Илюшечка, и безрассудно храбрый старший друг Илюшечки пятнадцатилетний Коля.
Создается впечатление, что автор намеренно ввел в роман множество персонажей, страдающих или пострадавших, однако молодых и привлекательных даже внешне, даже в своем поведении умирания, как например семнадцатилетний брат Зосимы, ушедший из жизни чуть ли не весело, с умилением, расточая на окружающих в последние дни и минуты своей жизни безграничную любовь к живому, если точно, к плодящемуся живому, просто к жизни. Даже внешность страдающих или пострадавших как бы вырисована автором в контексте “детскости”, то есть чем симпатичнее и якобы положительнее, даже одухотвореннее персонаж, тем больше в его лице прослеживается нечто детское и ребячье.
Сам главный герой романа, посредством чувств и поступков которого автор, с одной стороны, разворачивает картину умиления красивыми страдающими, с другой, показывает полное равнодушие к бедствиям внешне непривлекательных, имеет много общего с ребенком, симпатичным недорослем, даже младенцем, поскольку в свои двадцать лет удосуживается находиться как бы вне полового влечения, из-за чего окружающие называют его херувимом. Еще в детстве обозначились его черты характера быть как бы лишенным пола, то есть обладать детскостью: младший из Карамазовых “не мог слышать известных слов и известных разговоров про женщин”, и его товарищи дразнили его некоторое время “девчонкой”. По причине своей “детскости”, то есть “бесполости” или “андрогинности”, Алексей не вызывает никаких подозрений у своего отца, ибо не является его потенциальным соперником. А уж соперника, другого самца, Федор Павлович чует за версту, и, помимо всех остальных причин, то есть безоговорочного принятия Алексеем его как отца, любит своего младшего сына и доверяет ему. Федор Павлович Карамазов доверяет еще одному мужчине – своему внебрачному сыну Павлу Смердякову, но в том то и дело, что в символическом значении Смердяков является женщиной (невестой) , о чем речь ниже, и одновременно ребенком, потому что он единственный, кроме Алексея, кто дружит с детьми, имеется ввиду его дружба с Илюшечкой, и в половом отношении как бы не определен. Детскость Алексея некоторые из старших его знакомых подчеркивают и в своей речи. Сынком называет его Зосима, милым мальчиком Федор Павлович Карамазов. Доказательством, что Алексей большой ребенок, служат и слова его отца, когда он сравнил его с канарейкой. “Ведь ты денег, что канарейка, тратишь по два зернышка в недельку”. Быть птичкой в художественном мире Ф.Достоевского, это быть ребенком и обладать невинностью: достаточно вспомнить, что в романе “Идиот” князь Мышкин, а в его лице Ф.Достоевский попытался показать идеально доброго героя, отзывается о детях, как о птичках: “От детей ничего не нужно утаивать под предлогом, что они маленькие и что им рано знать. Какая грустная и несчастная мысль! <>О боже! Когда на вас глядит эта хорошенькая птичка, доверчиво и счастливо, вам ведь стыдно ее обмануть! Я потому их птичками зову, что лучше птички нет ничего на свете”. Да почти все положительные персонажи “Братьев Карамазовых” тоже имеют в своей внешности нечто птичье, даже если давно миновали детский возраст. Вступившийся за честь своего отца одиннадцатилетний Илюшечка впервые предстал глазам Алексея именно таким: “За канавкой же, примерно шагах тридцати от группы, стоял у забора и еще мальчик, тоже школьник. Тоже с мешочком на боку, по росту лет десяти, не больше или даже больше того, – бледненький, болезненный и со сверкающими черными глазками”. Далее читаем: “Алеша увидел перед собою ребенка не более девяти лет от роду, из слабых и малорослых, с бледненьким худеньким продолговатым личиком, с большими темными и злобно смотревшими на него глазами. Одет он был в довольно ветхий старенький пальтишко, из которого уродливо вырос. Голые руки торчали из рукавов”, – ни дать ни взять – воробышек, поскольку продолговатое лицо, ветхое пальто, из которого Илюшечка уродливо вырос, и торчащие из рукавов голые руки, у птиц обычно лишенные перьев ноги, напрямую отсылают читателя к образу маленькой, со взъерошенными перьями птички. А уменьшительные суффиксы, как и вообще общая характеристика внешности Илюшечки обязаны вызвать и, скорее всего, вызывают у читателя чувство участия, поскольку, очевидно, введены Ф.Достоевским намеренно для возбуждения определенной сострадательной эмоции – так и хочется, но неосознанно, порыться в кармане и найти крошки для “воробышка” или “голубка”.
Старец Зосима предстает пред читателем как проживший долгую жизнь и состарившийся Илюшечка, и автор тоже использует для описания его внешности уменьшительные суффиксы, после чего остается впечатление, что Зосима – это мальчик, поскольку нечто ребячье, детское есть в его лице и фигуре: “Это был невысокий сгорбленный человечек с очень слабыми ногами, всего только шестидесяти пяти лет, но казавшийся от болезни гораздо старше, по крайней мере лет на десять. Все лицо его, впрочем очень сухонькое, было усеяно мелкими морщинками, особенно было много их около глаз. Глаза же были небольшие, из светлых, быстрые и блестящие, вроде как бы две блестящие точки. Седенькие волосики сохранились лишь на висках, бородка была крошечная и реденькая, клином, а губы, часто усмехавшиеся, – тоненькие, как две бечевочки. Нос не то чтобы длинный, а востренький, точно у птички”.
Осознанно или нет, но, чтобы вызвать у читателя чувство жалости и участия, автор романа, описывая внешность пострадавших героев, являющихся положительными, прибегает к особого рода сценичности, вследствие чего пострадавшими, по словам Ивана Карамазова, “можно любоваться” . Таков и умерший в юности брат Зосимы Маркел: с ним произошла великая трансформация, и из вульгарного атеиста он почти в одночасье превращается в трепещуще-набожное существо, как-то картинно и напыщенно испытывающее вожделение ко всему, что его окружает. “Мама, – говорил он матери, когда уже знал, что болеет скоротечной чахоткой и долго не проживет, – не плачь, жизнь есть рай, и все мы в раю, да не хотим знать того”. Странный, оптимистический восторг, исходящий от слабосильного, а после и умирающего юноши, к тому же на фоне производимой его матерью перетурбации: продажи за шестьдесят рублей крепостной служанки (рабыни), чтобы после нанять другую, что вызывает у Маркела восторженные размышления о судьбе господ и слуг. Но данные переживания с точки зрения современного читателя да и любого честного человека любых времен вообще выглядят несколько помпезно и окрашены в сценическую искусственность. Входящим слугам Маркел говорил, чем доводил до умилительных слез и их, и свою мать, –“Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да и стою ли я того, чтобы служить-то мне? Если бы помиловал бог и оставил в живых, стал бы сам служить вам, ибо все должны один другому служить”.
Илюшечка же не просто симпатичный внешне и даже подкупающий, особенно мужчин-читателей, своей отчаянной гордой задиристостью мальчик, а ребенок, который пытался защитить честь своего отца и честь своей семьи, ибо, как сказала Алексею госпожа Хохлакова, “Дмитрий Федорович сделал один горячий и несправедливый поступок, очень безобразный. Тут есть одно нехорошее место, один трактир. В нем он встретил этого отставного офицера, штабс-капитана этого, которого ваш батюшка употреблял по каким-то своим делам. Рассердившись почему-то на этого штабс-капитана, Дмитрий Федорович схватил его за бороду и при всех вывел в этом унизительном виде на улицу и на улице еще долго вел, и говорят, что мальчик, сын этого штабс-капитана, который учится в здешнем училище, еще ребенок, увидав это, бежал все подле и плакал вслух и просил за отца и бросался ко всем и просил, чтобы защитили, а все смеялись” .
Естественно, все несчастья, которые свалились на голову маленького Илюши: и унижение на его глазах его отца, и насмешки одноклассников, и скоротечный туберкулез как бы трагически подносят мальчика и вызывают сострадание к нему, участие в его судьбе наиболее положительного персонажа романа – Алексея Карамазова. Алексей начинает помогать Илюшечке и его семье не только потому, что он во многом добр и сам уверен в том, что добр, но и из-за мучающего его чувства вины, то есть с целью искупить не столько свой, сколько семейный, карамазовский грех. Именно из-за грубого обращения Дмитрия с отцом Илюшечки в присутствии Илюшечки, у последнего произошел нервный срыв, приведший к скорому, лавинообразному протеканию чахотки. Однако постоянное низведение Смердякова к состоянию вещи как отцом Алексея, так и братьями – Иваном и Дмитрием, – не вызывают у Алексея осуждения и чувства либо желания сгладить карамазовскую вину. У него вообще, как и у всех Карамазовых, почему-то даже не шевелится в голове мысль, что бывший крепостной и лакей их отца может быть их родным братом. То есть все они отлично знают, что Смердяков, скорее всего, их родной брат, но Иван ведет себя по отношению к Смердякову, как извращенный колониальный господин к туземцу из первобытного племени, даже как скучающий и циничный человек к преданно и подобострастно глядящей в его глаза дворняжке, – потешился ее способностями и навыками, например, приносить брошенную палку или стоять на задних лапках, и тут же, брезгливо зевая, поторопился ее забыть. Одновременно его интерес к Смердякову является каким-то нездоровым и болезненным и пронизывает, как раскаленный стержень, его первоначальное, скорее всего, близкое к шоку, удивление мыслительными способностями этого плебея, незаконнорожденного, его родного брата. Удивление и некое пакостливое чувство потаенного злорадства и гадливой сладости были вызваны именно той дистанцией, даже не социальной, а, скорее, эволюционной, что разделяла их, ибо в мироощущении Ивана его брат Смердяков, служащий лакеем у его отца и у своего отца тоже, стоит ниже, нежели лакей: он – полуживотное, “валаамова ослица”, “мясо”, странными диковинным образом умеющее рассуждать. Удивление также было вызвано огромным расстоянием их нахождения друг от друга на ступеньках социальной лестницы, когда генетически, кровно они находились, говоря образным языком, чуть ли не прижатыми друг к другу, ибо являлись родными братьями. Достаточно вспомнить причину восторга старшего Карамазова, когда он, визжа, словно свинья, плотоядно радуется и удивляется тому, что Смердяков, “говорящая вещь”, “туземец”, “животное” способен высказать не только складную и логически правильно выстроенную, но и оригинальную мысль. В сцене, где оказываются вместе за ужином Федор Павлович, Иван, Алексей и прислуживающие им Смердяков и Григорий, на рассуждения Смердякова о Христе “Федор Павлович допил рюмку и залился визгливым смехом.
В самом деле, называя Смердякова, своего сына, ослицей, валаамской ослицей, Федор Павлович искренне удивлен, что существо, подобное животному, возникшее, по его же словам, из банной грязи, способно мыслить, жадно искать свежие мысли и получать наслаждение от мыслительного процесса. Федор Павлович, еще раз послушав рассуждения своего лакея Смердякова, “завизжал <> в апофеозе восторга”. Лишь только слуги, Григорий и Смердяков, удалились, Федор Павлович сказал Ивану: “Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это ты ему стал любопытен, чем ты его так заласкал?”. “Ровно ничем, – ответил Иван, – уважать меня вздумал; это лакей и хам. Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит” .
Странно, что Алексей, заступившийся за Илюшечку, и посвятивший почти все свое свободное время как Илюшечке, так и пребывающей в нервной депрессии Катерине Ивановне, не то, что не пытается помочь своему брату (Смердякову), а даже не делает попытки пресечь издевательства и циничные выходки своего отца и братьев по отношению к Смердякову. А ведь Смердяков очень напоминает и Зосиму, и Илюшечку. Он не только внешне на них похож, но и некоторыми чертами характера, можно сказать, – сокровенной частью своего естества, своей души, поскольку низвергнут судьбой и обстоятельствами в страдание, как и два этих, кажется, ни в чем не похожих на него человека. У него почти такое же лицо, как у Зосимы, только обезображенное состоянием лакейства. Зосима, например, казался “от болезни гораздо старше, по крайней мере, лет на десять” , Смердяков же в Москве, “В ученье <> пробыл несколько лет и воротился, сильно переменившись лицом. Он вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал похож на скопца”. “И женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской” .
Автор не раз упоминает о Смердякове, как о кастрате, скопце, не способном испытывать сексуального влечения, а, значит, в символическом контексте романа, не подвергаться греху сладострастия, как, например, его отец и брат Дмитрий. То есть в этом отношении Смердяков находится как бы в одном смысловом ряду с Зосимой и Илюшечкой, поскольку Илюшечка в силу своего малого возраста еще не испытывает сексуального влечения, а Зосима не обязан испытывать. Смердяков, как и Зосима, чем-то напоминает птицу, то существо, которое сильно любил брат Зосимы, и которое в художественном мире Ф.Достоевского ассоциируется с невинными детьми. Другими словами, ко всему прочему еще и будучи похожим на птичку, Смердяков хотя бы окольно или, на крайний случай, традиционно заслуживает к себе сострадания, ведь сказал же Иван Алексею, что “деток можно любить даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом”. То есть можно любить даже давно ставшего совершеннолетним, но чем-то похожего на ребенка человека, даже смердящего и имеющего отвратительную внешность. У Зосимы “Седенькие волосики сохранились лишь на висках, бородка была крошечная и реденькая. <> Нос не то, чтобы длинный, а востренький, точно у птички” . Что же касается Смердякова, то “Скопческое, сухое лицо его стало как будто таким маленьким, височки были всклокочены, вместо хохолка торчала вверх только одна тоненькая прядка волосиков”. И у Зосимы волосики на голове, и у Смердякова хохолок, как у птицы, поэтому Ф.Достоевский на протяжении романа несколько раз, описывая внешность Смердякова, как бы предлагает читателю ассоциировать своего героя с птицей. Например, во время откровенного разговора со Смердяковым, когда тот намекнул, что с Федором Павловичем может случиться несчастье, Иван с отвращением глядел “на скопческую испитую физиономию Смердякова с зачесанными гребешком височками и со взбитым маленьким хохолком”. Во время же последней встречи Ивана со Смердяковым у Смердякова “хохолок взбит, височки примазаны”.
Нечто птичье прослеживается и в глазах Зосимы, Илюшечки и Смердякова. Об Илюшечке читаем: “болезненный и со сверкающими черными глазками”, “с большими темными и злобно смотревшими на него глазами” . Что касается внебрачного сына Федора Павловича, то о нем Ф.Достоевский пишет: “прищуренный и как бы на что-то намекающий левый глазок выдавал прежнего Смердякова”, “взгляд Смердякова, решительно злобный, неприветливый и даже надменный””, “Смердяков молчал и все тем же наглым взглядом продолжал осматривать Ивана Федоровича”, “Дерзко уставился он в Ивана Федоровича, а у того в первую минуту даже в глазах зарябило”, “Левый, чуть прищуренный глазок его мигал и усмехался”. Но и у Зосимы, нечто птичье, такое же, как и у Илюшечки и Смердякова, прослеживается в глазах: “Глаза же его были небольшие, из светлых, быстрые и блестящие, вроде как бы две блестящие точки” .
Помимо внешней схожести, Смердякова, Илюшечку и старца Зосиму роднит еще и нечто общее, что присутствует в их сознании и в их характере, по крайней мере, хотя бы по форме или по структуре. Во всяком случае, Смердякова можно считать старшим другом Илюшечки. Это он научил мальчика садистическому способу убийства собак, – в мякиш хлеба воткнуть булавку и дать его псу. Илюшечка так и поступает, однако муки совести и мысли о том, что бедная собачка умерла, еще сильнее усугубляют нервный срыв мальчика и обостряют протекание чахотки. Но все же, каким бы здесь пакостным учителем Смердяков не выступал, некоторое время он проводил с мальчиком, и тот доверял ему, ибо “женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, держал себя с ним степенно, почти недоступно”(116), был, в символическом значении, ребенком, поэтому и стоит в одном ряду образов “птиц-детей” в романе “Братья Карамазовы”.
Следует также учитывать, что Илюшечка поступает жестоко с собакой уже после того, как Дмитрий Карамазов на глазах у многих людей унизил его отца. Разочарование в отце или враждебное отношение к отцу неосознанно выливаются в попытку убийства дворняжки. В данном случае мы имеем дело с бессознательным переносом на дворняжку неприглядных качеств отца с последующим, снова-таки, бессознательным, ассоциированием своего родителя с животным-псом. О подобном переносе, но только в свете эдипова комплекса, неосознанного враждебного отношения мальчика к отцу как к врагу или сопернику, идет речь в работе Зигмунда Фрейда “Анализ фобии пятилетнего мальчика”, где страх мальчика перед лошадьми З.Фрейд после долгих наблюдений объясняет тем, “что лошадь – это отец, перед которым он (мальчик) испытывает страх с достаточным основанием”. Далее по этому поводу З.Фрейд пишет: “Известные подробности, как страх пред чем-то черным у рта и у глаз (усы и очки как преимущество взрослого), казались мне перенесенными на лошадей с отца”.
Илюшечка, находясь под влиянием Смердякова, бросает собаке мякиш со спрятанной в нем булавкой, и данный его поступок говорит о том, что мальчик испытывал чувство стыда и негодования за холуйское поведение своего отца. Однако, одновременно любя своего отца, чувство стыда и негодования он загнал в свое подсознание. Почти аналогичное можно сказать и о Смердякове, являющегося крепостным своего собственного родителя, а позже, после крестьянской реформы, ставшим его лакеем и поваром. Как лакей, он многим обязан Федору Павловичу. Но как сын Федора Павловича он испытывает к своему родителю обиду и ненависть. Другой “отец” Смердякова, – вырастивший и выкормивший его Григорий, постоянно цинично указывал ему на то факт, что он, якобы, завелся из банной сырости, а в дальнейшем вообще поступил подло, хотя считал себя истинно верующим человеком, поскольку посеял в своем воспитаннике огромный комплекс неполноценности и озлобленность на весь мир, когда сообщил юношам, которые вместе со Смердяковым учились в Москве в училище для поваров, что его воспитанник был рожден женщиной по прозвищу Смердящая, от недочеловека или полуживотного. Да Смердяков сам об этом говорит, когда на замечание и вопрос Марьи Кондратьевны “Как вы во всем столь умны, как это вы во всем произошли?, отвечает: “Я бы не то еще мог-с, я бы и не то еще знал-с, если бы не жребий мой с самого моего сыздетства. Я бы на дуэли из пистолета того убил, который бы мне произнес, что я подлец, потому что без отца от Смердящей произошел, а они и в Москве это мне в глаза тыкали, отсюда благодаря Григорию Васильевичу переползло-с”. Алексей узнает об этом, невольно услышав разговор Смердякова с Марьей Кондратьевной, и его отзывчивая и тонкая душа по сути должна была бы распознать в словах Смердякова взывание о помощи, к тому же минутой позже Смердяков почти напрямую попросил его о помощи, сообщив, что Дмитрий Федорович “здесь меня бесчеловечно стеснили беспрестанным спросом про барина: что, дескать, да как у них, кто приходит и кто таков уходит, и не могу ли я что иное им сообщить? Два раза грозили мне даже смертью”, но Алексей, ученик старца Зосимы, остается равнодушным к словам Смердякова и поможет не ему, а Дмитрию и хорошенькому и маленькому Илюшечке. Правда, он попытался успокоить Смердякова, сказав, что угрозы Дмитрия – это только разговор. Однако ведь избил же Дмитрий своего почти отца Григория каблуками по лицу, на что Григорий в ужасе произнес: “Я его в корыте мыл…он меня дерзнул!”. Да ведь после Дмитрий чуть и не убил Григория, да и некоторое время и думал, что убил, то есть пытливый Алексей все же должен был догадаться, что если Дмитрий и не планирует убить Смердякова, если тот откажется ему помогать, то в порыве бешенства способен лишить жизни своего брата, – замахнулся же на здоровье и жизнь своего почти отца. Что может быть более циничнее, чем требовать от своего брата быть рабом и обращаться его к себе, как лакей к господину, ведь все братья Карамазовы знали, что Смердяков приходится им братом по отцу? Требование обманывать отца и стать соучастником в деле обмана отца (Смердяков слыл абсолютно честным человеком, и Федор Павлович полностью ему доверял) должно было бы насторожить правдолюбца Алексея, но Алесей ничего не замечает, точнее, как и сказал ему после Иван о сострадании, замечает только пафосное страдание, театральное, броское, эффектное, умилительное, и признает страдание только за теми, кто умилительно или эффектно-красиво выглядит. Творящегося в душе своего брата Смердякова да и его ужасное положение лакея при родных братьях и родном отце совершенно не замечает, даже не чувствует.
Странным образом, но Григорий своими действиями и поступками тоже, подобно Алексею, иллюстрирует тезис Ивана Карамазова о том, что другого можно принять за страдальца лишь тогда, когда его страдание, да и он сам, сценичны, театральны, другими словами, внешне привлекательны, то есть, по словам Ивана, “в шелковых лохмотьях и рваных кружевах”.
Окончание следует
Двойники и оппоненты Ивана Карамазова
Двойники Ивана Карамазова: Смердяков, Ферапонт
В «Братьях Карамазовых» Достоевский использует такой художественный прием как «двойничество». Этот прием позволяет раскрыть внутренний мир героя, произвести глубокое познание его психики. Двойничество является следствием разрушающей действительности, в которой главный герой под воздействием общества раздваивается и порождает своего двойника.
Идея Ивана Карамазова не совпадает с его образом, и это основная причина его раздвоения. Отрицая общепринятые законы нравственности и закон свободы личности, Иван неосознанно отрицает и самого себя. Его идеи, все темные стороны его души, противоположные настоящей его личности, воплощаются в образе черта. Его атеизм — это неверие отчаявшегося человека. «Я не бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу согласиться принять» (с. 288).
Для всестороннего раскрытия образа Ивана Карамазова в романе важен не только сам образ Ивана, но и образы других персонажей романа, каждый из которых имеет непосредственное отношение к «русскому Фаусту». Этих персонажей мы разделяем на двойников и оппонентов Ивана Карамазова.
Итак, двойники Ивана Карамазова: Смердяков, Ферапонт.
1. Смердяков.
Идея Ивана сопровождается его внутренними противоречиями. Но Смердяков, отбросив все то, что переживается Иваном, осуществляет идею на деле без всяких сомнений и доводит ее до конца. На смердяковскую формулу «все дозволено» повлияла мещанская среда и воспитание циника Федора Павловича. Смердяков готов реализовать на практике идею Ивана, которая родилась в нем с сомнениями и страданием.
Смердяков не возьмется за дело, если оно не принесет ему пользу. Презрение к людям, к народу говорит о том, что он не понесет ответственность перед людьми за свои поступки. Все его действия направлены на осуществление мечты, цель которой — обогащение. Мечтая в Москве, а еще лучше в Европе открыть личное предприятие, Смердяков решается на убийство отца. Чтобы воплотить в реальность свою мечту, Смердяков использует философию Ивана в качестве оправдания для своего демонического поступка. А идеи об отсутствии Бога и бессмертия, дают ему право на абсолютную безнаказанность после смерти.
Иван, отрицая небесное возмездие, считал, что справедливым возмездие будет на земле для таких людей, как помещик, затравивший ребенка псами. Смердяков же просто мечтает о злодеяниях на земле, зная, что после смерти за это ему ничего не будет, ибо «все позволено».
Смердякову не знакомо чувство сострадания, жалости к народу. Его только гложет обида за свое происхождение от Лизы Смердящей, за приниженное положение среди братьев Карамазов, за лакейство, которое в нем присутствует с самого его рождения. Он ненавидит всю Россию за то, что не может полностью удовлетворить запросы и прихоти своего эго.
Схожесть Ивана Карамазова со Смердяковым автором дается не только в антирелигиозных взглядах, но и в, казалось бы, случайно сказанных фразах.
В пятой книге «Pro и contra», во второй главе «Смердяков с гитарой» Алеша Карамазов осведомляется у Смердякова о Дмитрии Карамазова, на что Смердяков ему отвечает: «- Почему ж бы я мог быть известен про Дмитрия Федоровича; другое дело, кабы я при них сторожем состоял?» (с. 277). И уже в следующей главе на Алешин вопрос «Что же Дмитрий и отец? Чем это у них кончится?», Иван отвечает: «- А ты все свою канитель! Да я-то тут что? Сторож я, что ли, моему брату Дмитрию? — раздражительно отрезал было Иван, но вдруг как-то горько улыбнулся. — Каинов ответ Богу об убитом брате, а?» (с. 283). Автор неслучайно вкладывает в уста Смердякова и Ивана Карамазова фразу библейского братоубийцу Каина. Каин совершил преступление как в сердце своем, так и на деле. Иван Карамазов совершает преступление только в своем сердце и в голове, а Смердяков на деле.
О будущем убийстве Федора Павловича в этих эпизодах нет и речи, но автор предупреждает читателей о возможных соучастниках преступления именно этой знаменитой каиновой фразой.
Неспроста у Ивана самое обостренное чувство презрения к Смердякову, чем у остальных братьев. Ведь в Смердякове он видит самого себя, все самое низменное и презренное, что есть в философии и мировоззрении Ивана, впоследствии исказившие и помутившие его рассудок и которые были в Смердякове с его самого рождения.
«На скамейке у ворот сидел и прохлаждался вечерним воздухом лакей Смердяков, и Иван Федорович с первого взгляда на него понял, что и в душе его сидел лакей Смердяков и что именно этого-то человека и не может вынести его душа» (с. 325).
Удивительно еще и такое совпадение: изначально мы видим уверенного в себе Ивана и в своих убеждениях, находящегося в абсолютном согласии с собой. В это же время отношения Ивана и Смердякова были близки к приятельским, но впоследствии все более ухудшающиеся: «Смердяков все выспрашивал, задавал какие-то косвенные, очевидно надуманные вопросы, но для чего — не объяснял того, и обыкновенно в самую горячую минуту своих же расспросов вдруг умолкал или переходил совсем на иное» (с. 326). Одновременно мы замечаем некоторое беспокойство в самом Иване, доходящее до чувства самопрезрения.
Находясь в неприятельских отношениях со Смердяковым, Иван тем самым бросает вызов самому себе; оттого и неведомо откуда чувства смятения и раздражения, так часто одолевающие Ивана.
«…Смердяков видимо стал считать себя бог знает почему в чем-то наконец с Иваном Федоровичем как бы солидарным, говорил всегда в таком тоне, будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное, что-то когда-то произнесенное с обеих сторон, лишь им обоим только известное, а другим около них копошившимся смертным так даже и непонятное» (с. 326).
«Секретное» и есть сговор об убийстве отца. Смердяков, как искаженная часть Ивана, искаженно и понимает все его слова. И весь диалог в шестой главе «Пока еще очень неясная» есть хорошо замаскированное обсуждение убийство, ведь об этом говорит название главы.
И, наконец, последнее решение Ивана » — Я завтра в Москву уезжаю, если хочешь это знать, — завтра рано утром — вот и все! — с злобою, раздельно и громко вдруг проговорил он, сам себе потом удивляясь, каким образом понадобилось ему тогда это сказать Смердякову» (с. 335) не что иное, как добро на совершение преступления. » — Самое это лучшее-с, — подхватил тот, точно и ждал того» (с. 335) — Смердяков словно дает обещание, что все выполнит безупречно.
Неслучайно в диалогах со Смердяковым, у Ивана фразы вылетают случайно, «вдруг»; Иван словно говорит с самим собой — отсюда и фамильярное отношение Смердякова к Ивану, которое складывается за счет таких неосторожно брошенных слов: » — Видишь… в Чермашню еду… — как-то вдруг вырвалось у Ивана Федоровича, опять как вчера, так само собою слетело, да еще с каким-то нервным смешком. Долго он это вспоминал потом.
— Значит, правду говорят люди, что с умным человеком и поговорить любопытно, — твердо ответил Смердяков, проникновенно глянув на Ивана Федоровича» (с. 341).
А уже по приезду в Москву, Иван, очнувшись, называет себя подлецом, тем самым подлецом, которым неоднократно называет и Смердякова.
Иван подозревает свою причастность к убийству, но не хочет верить в то, что его философия могла вылиться в грязное уголовное дело. Достоевский такими кровавыми последствиями дает понять Ивану о ложности и безнравственности его идеи.
Теория Ивана «все позволено» в низменной лакейской душе Смердякова извращается до убийства и ограбления. Иван всего лишь мыслит, но не заостряет на этом внимание, а Смердяков действует ради практической выгоды. «Вы убили, — обвиняет он своего учителя, — вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным и по слову вашему дело это и совершил» (с. 746).
«Лакейство на то и лакейство, чтобы немедля делать преподлые «земные» выводы из умозрительной философии». Смердяков искажает мысль Ивана, рассматривая в ней как приглашение к убийству. Но удивительно то, что Смердяков выбрал из всех гуманных и светлых мыслей Ивана только самую жестокую и бесчеловечную. И в этом вина не Ивана, в этом вина Смердякова: он сам выбирает все самое низменное и подлое, но тем не менее умудряется взваливать всю вину на Ивана. При этом совесть его абсолютно не беспокоит, ведь он уверен, что ему «все позволено». Позволено и бессовестно и нагло всю ношу ответственности вручить Ивану.
Благодаря внушениям Смердякова, читатели смотрят на Ивана как на главного палача, хотя роль его в этом деле очень неоднозначна. Потому что Смердяков всю свою вину взвалил на Ивана и остался только «исполнителем».
«…Смердяков хотел бы, чтобы в нем видели лишь исполнителя. И каков парадокс: кто первым обвиняет Ивана в убийстве отца? Смердяков, Смердяков конечно! В то время, как Алеша твердит: «Не ты, не ты» — Смердяков, нагло подмигивая, доверительно обращается к Ивану, как сообщнику: «Главный убивец во всем здесь вы-с, а я только самый не главный, хоть это я и убил»».
Смердякову легче всего обвинить Ивана в убийстве, потому что ему «все позволено»: совесть, как Ивана, его не мучает.
Но Смердяков не «исполнитель». Он несет свою идею, которая отражается в презрении к людям и их страданиям, в ненависти к России. Иван, в отличие от Смердякова, испытывает жалость к безвинным страдающим людям, в его словах о русских мальчиках читается любовь к России, его идея лишена злого умысла. «Если Смердяков для Достоевского — род пародии на Ивана Федоровича, то уж слишком злой. Вместо пылающей и разверзающейся безднами диалектики Ивана — прагматическая увертливость, мелкая софистика. Смердякова питает не мысль, воспитанная «высшим сердцем» Ивана, а некая «усередненная», но агрессивная идея: нечто полуподслушанное, полупонятное, но, главное, приспособленное к своим вожделениям».
Обвинив Ивана в убийстве отца, Смердяков старается оттенить свои злые и ничтожные помыслы от окружающих, пытается оправдать себя, свою дьявольскую сущность, которая зрела в нем еще с самого рождения.
Во время свиданий со Смердяковым происходит борьба между идеей возвышенной и идеей практической. Смердяков, ранее уверенный в абсолютном двойничестве, откровенно удивляется терзаниям и мучениям Ивана. Он и не предполагал, что Иван совершенно другой, страдающий, и отличный от него. Смердяков все думал, что они одинаково подлы и низменны. Но поняв, что это далеко не так, что Иван гораздо лучше, чище и возвышеннее него, Смердяков осознает, что лакейство живет только в нем одном. И не может у него быть союзников в подлых действиях.
Смердяков разочаровывается в Иване: он не «сверхчеловек», он не может все себе позволить. Ему мешает возвышенное сердце. А Смердяков может. Поэтому он покончил с собой и оставил записку: «Истребляю свою жизнь своею собственной волей и охотой, чтобы никого не винить» (с. 780), уверенный в том, что за это ему «там» ничего не будет.
2. Ферапонт.
Казалось бы, что общего может быть у великого молчальника и постника Ферапонта и рационалиста Ивана Карамазова? Но, тем не менее, имеются весомые аргументы, доказывающие это двойничество.
Ферапонт — самый престарелый монах, великий постник и молчальник, известный более всего как противник старца Зосимы.
Как и Смердяков, и Ракитин, Ферапонт вызывает некоторое подозрение при первом знакомстве, казалось бы, ничем не обоснованное. Ведь его очень многие чтили как великого праведника, несмотря на то, что множество братии сочувствовало ему и боялось.
«Старец этот, отец Ферапонт, был тот самый престарелый монах, великий постник и молчальник, о котором мы уже и упоминали как о противнике старца Зосимы, и главное — старчества, которое и считал он вредным и легкомысленным новшеством. Противник этот был чрезвычайно опасный, несмотря на то, что он, как молчальник, почти и не говорил ни с кем ни слова» (с. 205).
Чем может быть опасно молчание Ферапонта — неизвестно. Достоевский не сразу раскрывает эту тайну. Но при внимательном разборе, невольно оглядываешься на скромно и тихо стоявшего Ракитина в келье старцев, на странный приезд Ивана в Скотопригоньевск — зачем и почему он приехал было неизвестно.
«К старцу Зосиме этот отец Ферапонт никогда не ходил. Хотя он и проживал в скиту, но его не очень-то беспокоили скитскими правилами, потому опять-таки, что держал он себя прямо юродивым. Было ему лет семьдесят пять, если не более, а проживал он за скитскою пасекой, в углу стены, в старой, почти развалившейся деревянной келье» (с. 205).
Ферапонт в прямом смысле закрывается от всего мирского и земного; он живет отшельником, чтобы демонстративно показать свою закрытость. Обычно Ферапонт в беседы не вступал, а больше отмалчивался — еще раз доказывая о своем затворничестве.
«Если же и вступал когда с ними в беседу, то был краток, отрывист, странен и всегда почти груб. Бывали, однако, очень редкие случаи, что и он разговорится с прибывшими, но большею частию произносил одно лишь какое-нибудь странное слово, задававшее всегда посетителю большую загадку, и затем уже, несмотря ни на какие просьбы, не произносил ничего в объяснение. Чина священнического не имел, был простой лишь монах. Ходил очень странный слух, между самыми, впрочем, темными людьми, что отец Ферапонт имеет сообщение с небесными духами и с ними только ведет беседу, вот почему с людьми и молчит» (с. 206).
Если в православии молчание воспринимается как высокая степень воздержанности и духовности просвещенных людей, защищаясь от пустословия и суеты, то у Ферапонта молчание как показатель надменной возвышенности над людьми, исходящей от гордыни.
Нарочитое стремление Ферапонта превзойти отцов монастыря в подвижничестве, нарочитое молчание с обычными людьми и общение с духами, то есть с высшими существами, люди которым равней никак считаться не могут — все это путь к так называемому «сверхчеловечеству».
«Сторонитесь всех этих безусловных! Это бедный, больной род, род толпы — они дурно смотрят на эту жизнь, у них дурной глаз на эту землю.
Сторонитесь всех этих безусловных! У них тяжелая поступь и тяжелые сердца — они не умеют плясать. Как могла бы для них земля быть легкой!»
«Я учу вас о сверхчеловеке. Человек есть нечто, что должно превзойти. Что сделали вы, чтобы превзойти его?».
Если Ферапонт закрывался в своей старой, почти развалившейся келье и молчанием отгораживался от людей, то Иван, всегда находясь в обществе, без труда создавал невидимые стены вокруг себя, не позволяя никому пройти внутрь бездны его души, и до откровенного разговора с Алешей оставался для всех загадкою. Неизвестно, когда Ферапонт стал молчальником, но известно, что Иван закрылся от всех еще с детства: «… он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким…» (с. 23).
Ферапонт больше уделяет внимание телесному истязательству: он почти не интересуется деятельностью монастыря; его больше интересует то, как отцы соблюдают пост. А услышав, что братия позволяет себе в пост масло, рыбу и сладкое, немедленно пускается в осуждения: «- А грузди? <…> — То-то. Я-то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба, стало быть, черту связаны» (с. 208). «Великий инквизитор тоже был святым, он жил в пустыне, питаясь акридами и кореньями, и его аскетизм пародируется тем, как Ферапонт наслаждается постом».
Такая страсть к телесным истязательствам является не иным как пародией на душевные истязания Ивана Карамазова, которое в нем верно угадывает старец Зосима: «- Блаженны вы, коли так веруете, или уже очень несчастны!
— Почему несчастен? — улыбнулся Иван Федорович.
— Потому что, по всей вероятности, не веруете сами ни в бессмертие вашей души, ни даже в то, что написали о церкви и о церковном вопросе.
— Может быть, вы правы!.. Но все же я и не совсем шутил… — вдруг странно признался, впрочем быстро покраснев, Иван Федорович.
— Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про себя… В вас этот вопрос не решен, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения…
— А может ли быть он во мне решен? Решен в сторону положительную? — продолжал странно спрашивать Иван Федорович, все с какою-то необъяснимою улыбкой смотря на старца.
— Если не может решиться в положительную, то никогда не решится и в отрицательную, сами знаете это свойство вашего сердца; и в этом вся мука его. Но благодарите Творца, что дал вам сердце высшее, способное такою мукой мучиться, «горняя мудрствовати и горних искати, наше бо жительство на небесех есть»» (с. 90).
Удивительная особенность Ферапонта — видеть нечистую силу. Еще удивительнее то, как он об этом увлеченно рассказывает, искушая при этом молодого монашка. То, как Ферапонт изгоняет чертей, защемив дверью хвост, а после, закрестив крестным знамением, напоминает то, как Иван бросается в черта стаканом и угрожает его убить, что и наводит на мысль об обращении этих двух персонажей к чертям как к материальным существам, в то время как Lise и Алеша во сне изгоняют чертей лишь крестным знамением.
Ферапонт со злорадством явился к «пропахшему» старцу, чтобы в очередной раз обвинить братию, а главное старца Зосиму, в праздной жизни, в неумении жить «свято» как живет сам Ферапонт.
«- Сатана, изыди, сатана, изыди! — повторял он с каждым крестом. — Извергая извергну! — возопил он опять. Был он в своей грубой рясе, подпоясанной вервием. Из-под посконной рубахи выглядывала обнаженная грудь его, обросшая седыми волосами. Ноги же совсем были босы. Как только стал он махать руками, стали сотрясаться и звенеть жестокие вериги, которые носил он под рясой» (с. 407).
Босые ноги, обнаженная грудь, жестокие вериги под рясой — неспроста Достоевский детально описывает внешний вид Ферапонта, так мало уделяя его внутреннему миру, о котором нам совсем и неизвестно. Может потому, что Господь не дал ему высшее сердце, способное такою мукой мучиться, какою мучается Иван Карамазов? Может потому и истязает свое тело Ферапонт, что нечему истязаться внутри его?
Последние слова Ферапонта «- Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу!» (с. 409), окончательно заставляют усомниться в истинности веры Ферапонта, у которого «свой» Бог, отличный от Бога остальных христиан, учитывая, что Святодух является ему в образе животного, а не в человеческом, неприятном для Ферапонта, облике.
«Ах, братья мои, этот Бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам!».
Карамазов Иван Федорович
(«Братья Карамазовы»)
Средний сын Федора Павловича Карамазова (от Софьи Ивановны Карамазовой), брат Алексея Федоровича Карамазова, брат по отцу Дмитрия Федоровича Карамазова и Павла Федоровича Смердякова. Представляя всех трех братьев Карамазовых в начале романа, Повествователь пишет об Иване: «…сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях, и что отец у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч. и проч. Этот мальчик очень скоро, чуть не в младенчестве (как передавали по крайней мере), стал обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности к учению. В точности не знаю, но как-то так случилось, что с семьей Ефима Петровича (Поленова. — Н.Н.) он расстался чуть ли не тринадцати лет, перейдя в одну из московских гимназий и на пансион к какому-то опытному и знаменитому тогда педагогу, другу с детства Ефима Петровича. Сам Иван рассказывал потом, что все произошло, так сказать, «от пылкости к добрым делам» Ефима Петровича, увлекшегося идеей, что гениальных способностей мальчик должен и воспитываться у гениального воспитателя. Впрочем, ни Ефима Петровича, ни гениального воспитателя уже не было в живых, когда молодой человек, кончив гимназию, поступил в университет. Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был все это время кормить и содержать себя сам и в то же время учиться. Заметить надо, что он даже и попытки не захотел тогда сделать списаться с отцом, — может быть, из гордости, из презрения к нему, а может быть, вследствие холодного здравого рассуждения, подсказавшего ему, что от папеньки никакой чуть-чуть серьезной поддержки не получит. Как бы там ни было, молодой человек не потерялся нисколько и добился-таки работы, сперва уроками в двугривенный, а потом бегая по редакциям газет и доставляя статейки в десять строчек об уличных происшествиях, за подписью «Очевидец»…» Далее сообщается, что по выходе из университета Иван написал «странную» статью по «вопросу о церковном суде», которая возбудила толки: автору «аплодировали» как церковники, так и атеисты. Статья эта стала известна в Скотопригоньевске (в книге второй «Неуместное собрание», главе «Бýди, бýди!» ее обсуждают собравшиеся представители семейства Карамазовых и монахи), а вскоре приехал сюда к отцу и сам Иван, поселился в доме у отца и, на удивление всем, зажил с ним душа в душу, хотя сам ни пить вино, ни развратничать не любил.
Набросок характера Ивана дан через восприятие братьев: «Алеша был и сам молчалив, и как бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша и подметил в начале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже и думать о нем. Алеша заметил это с некоторым смущением. Он приписал равнодушие брата разнице в их летах и в особенности в образовании. Но думал Алеша и другое: столь малое любопытство и участие к нему может быть происходило у Ивана и от чего-нибудь совершенно Алеше неизвестного. Ему все казалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и важным, что он стремится к какой-то цели, может быть очень трудной, так что ему не до него, и что вот это и есть та единственная причина, почему он смотрит на Алешу рассеянно. Задумывался Алеша и о том: не было ли тут какого-нибудь презрения к нему, к глупенькому послушнику, от ученого атеиста. Он совершенно знал, что брат его атеист. Презрением этим, если оно и было, он обидеться не мог, но все-таки с каким-то непонятным себе самому и тревожным смущением ждал, когда брат захочет подойти к нему ближе. Брат Дмитрий Федорович отзывался о брате Иване с глубочайшим уважением, с каким-то особым проникновением говорил о нем. <…> Восторженные отзывы Дмитрия о брате Иване были тем характернее в глазах Алеши, что брат Дмитрий был человек в сравнении с Иваном почти вовсе необразованный, и оба, поставленные вместе один с другим, составляли, казалось, такую яркую противоположность, как личности и характеры, что может быть нельзя было бы и придумать двух человек несходнее между собой…»
Главное «деяние» Ивана Карамазова в романе — соучастие в убийстве отца. Именно он «благословил» Смердякова на отцеубийство, и сам, словно Понтий Пилат, умывший руки, устранился, уехал из города. И запоминается Иван по портрету, скупо, резкими штрихами набросанному Повествователем в сцене суда над Митей, когда Иван, ускользнув от суда земного, несет наказание свыше — теряет разум: «Одет он был безукоризненно, но лицо его на меня по крайней мере произвело болезненное впечатление: было в этом лице что-то как бы тронутое землей, что-то похожее на лицо помирающего человека. Глаза были мутны…»
В «философе» и «атеисте» Иване есть что-то демоническое, и это проявляется еще до его раздвоения — сцены с Чертом. Он человек закрытый, «вещь в себе». Даже возраст его в какой-то мере таинствен. Ведь этому среднему из братьев Карамазовых всего-навсего 23 года, но он смотрится-воспринимается значительно старше не только 20‑летнего Алеши, не только 24‑летнего Смердякова, но и Дмитрия (которому идет 28‑й год), а уж по поведению и манере держаться — даже и отца, Федора Павловича. Неслучайно, видно, слуга Григорий Кутузов, а вслед за ним и прокурор Ипполит Кириллович на суде назовут именно Ивана старшим сыном покойного Федора Павловича. Именно в отношении Ивана Федоровича можно, перефразировав известную приговорку, сказать: человеку столько лет, на сколько он мыслит. Иван, выдумавший еще в подростковой юности (в 17 лет!) «Анекдот о квадриллионе километров», в свои «земные» 23 года сочинивший поэмы «Великий инквизитор» и «Геологический переворот», — гораздо старше своих лет. Даже можно сказать, что герой этот в каком-то смысле — ровесник автора. По крайней мере, именно в образе, во внутреннем содержании, если можно так выразиться, Ивана Карамазова и сконцентрировал-выразил Достоевский опыт всей своей жизни по прохождению через «горнило сомнений». Иван Карамазов — это герой-«исповедь» Достоевского. Все свои многолетние «pro и contra» (вернее, в основном как раз — «contra»!) просмотрел, проанализировал, еще раз пережил-прочувствовал писатель, создавая образ этого героя в своем последнем романе, чтобы как бы еще раз в концентрированном виде пройти весь свой путь в «квадриллион километров» через «горнило сомнений» и утвердиться к финалу жизни в окончательных выводах. И еще: при чтении главы «Бунт», где Иван Карамазов заявляет о «возврате» им «билета на жизнь», возникает убеждение, что именно этот герой, этот литератор-философ из последнего романа Достоевского и является тем таинственным господином N.N., статья-исповедь которого «Приговор» о неизбежности самоубийства для мыслящего человека была опубликована незадолго до того в «Дневнике писателя» (1876, октябрь).
Сцена-глава «Черт. Кошмар Ивана Федоровича» — одна из ключевых в романе «Братья Карамазовы» и чрезвычайно важна для понимания образа Ивана Карамазова. Черт буквально в те самые, может быть, минуты, когда Смердяков дергался-умирал в петле, говорит Ивану: «Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия — это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься…» Иван, как и Смердяков (брат его по отцу), мучился всю жизнь в «горниле сомнений», но пытался, в отличие от Смердякова, не столько обрести веру в Бога, сколько окончательно увериться в существовании черта. И повеситься он не успел — кончил сумасшествием. Тут стоит процитировать запись Достоевского из последней его рабочей тетради с подготовительными материалами к февральскому выпуску «Дневника писателя» за 1881 г., которому не суждено уже было выйти: «И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же, в том же романе, черт. Вот, может быть, вы не читали «Карамазовых», — это дело другое, и тогда прошу извинения…»
Чтобы попытаться понять Ивана до конца, надо вчитаться не только в сцену диалога Ивана с чертом, но и вообще во все «произведения» этого пишущего героя, ибо автор более всего раскрывается в своем творчестве. Поэме «Великий инквизитор», этому трактату о сущности христианской веры, посвящено немало страниц в достоевсковедении. Гораздо реже обращаются исследователи к «Анекдоту о квадриллионе километров» и поэме «Геологический переворот». Суть анекдота в следующем: жил на земле некий философ-атеист, который отвергал бессмертие, не верил в будущую загробную жизнь, а когда умер, то вместо мрака и «ничто», обнаружил вдруг эту самую вечную жизнь. И нет, чтобы обрадоваться — вознегодовал: это, мол, противоречит моим убеждениям! За это его присудили к наказанию: пройти во мраке квадриллион километров и только тогда перед ним отворятся райские двери… Герой отказывается поначалу исполнять приговор, лежит тысячу лет, а потом — «встал и пошел» А когда дошел через биллион лет, вошел в двери рая, то через две уже секунды воскликнул: вот за эти две секунды «не только квадриллион, но квадриллион квадриллионов пройти можно, да еще возвысив в квадриллионную степень!»… Ведь «дошел» же Иван Федорович Карамазов до мысли об этих райских двух секундах, за которые и биллиона лет мучений не жалко! Правда, он тут же устами Черта иронизирует над этой мыслю, высмеивает ее, но она есть, сидит занозой в его сознании, и именно нежелание полностью и до конца воспринять ее, уверовать в эту мысль и способствует, в первую очередь, слому сознания Ивана Федоровича, его срыву в биллионокилометровую по глубине пропасть безумия…
Ну, а «Геологический переворот», вернее отрывок из него, который Черт преподносит в кавычках, как дословный текст Ивана, по содержанию необыкновенно насыщен: здесь есть переклички с «Дневником писателя», суицидальной идеей-теорией Кириллова, рассуждениями Версилова о будущем человечества, «Сном смешного человека», той же «Легендой о Великом инквизиторе», и, кроме того, в этой вещи раскрывается, как нигде, сам автор — Иван Федорович Карамазов:
» — Ну, а «Геологический-то переворот»? помнишь? Вот это так уж поэмка!
— Молчи, или я убью тебя!
— Это меня-то убьешь? Нет, уж извини, выскажу. Я и пришел, чтоб угостить себя этим удовольствием. О, я люблю мечты пылких, молодых, трепещущих жаждой жизни друзей моих! «Там новые люди, — решил ты еще прошлою весной, сюда собираясь, — они полагают разрушить все и начать с антропофагии. Глупцы, меня не спросились! По-моему и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать, — о слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от Бога (а я верю, что этот период, параллельно геологическим периодам, совершится), то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-Бог. Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как Бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную»… ну и прочее и прочее, в том же роде. Премило!..»
А далее Черт продолжает пересказ теории Ивана уже своими ерническими словами, и получается, что этот герой последнего романа Достоевского внимательно читал его же роман «Преступление и наказание» и хорошо усвоил главную идею Раскольникова: «Но так как, в виду закоренелой глупости человеческой, это пожалуй еще и в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему уже и теперь истину, позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему «все позволено». Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, но так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-Богом, даже хотя бы одному в целом мире, и уж конечно, в новом чине, с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобится. Для Бога не существует закона! Где станет Бог — там уже место Божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место… «все дозволено» и шабаш! Все это очень мило…»
Итак, отрицание Бога ведет непременно к утверждению на его место человеко-Бога, а отрицание бессмертия — к диктату закона «все позволено» в земной жизни. Понятно, что такие мысли-идеи приводят, не могут не привести к преступлению, как в случае с Раскольниковым, к самоубийству, как в случае с Кирилловым, или к сумасшествию, как и случилось, в конце концов, с Иваном. Но ведь перед этим-то «в конце концов» прошел он и путь героя «Преступления и наказания», и Голгофу героя «Бесов». Но если с преступлением Ивана Карамазова все более менее ясно и вина его в смерти-убийстве отца сомнений не взывает не только у Смердякова, но и читателя, то «самоубийственные» настроения его многие могли пропустить мимо внимания. А этот герой думал-мечтал о самоказни, не мог не мечтать и не думать. О том, что борьба веры и неверия способна довести и доведет его до петли, Черт напомнил Ивану в его кошмаре. Стоит обратить внимание и на то, что Иван, собираясь уехать из Скотопригоньевска, при прощании говорит-признается Катерине Ивановне Верховцевой: «…я еду далеко и не приеду никогда. Это ведь навеки…». Вполне возможно, что Иван Федорович, действительно, собирался уехать-вернуться туда, где «новые люди» культивируют милый его разуму атеизм, на Запад, но ведь известно, какие на самом деле «дальние вояжи-путешествия» предпринимали герои-атеисты Достоевского вроде Свидригайлова… В главе «Братья знакомятся» выясняется, что Иван как бы определил себе срок жизни до 30 лет, ибо, как он объясняет Алеше, только до такого возраста молодость способна победить «всякое разочарование, всякое отвращение к жизни». Чуткий младший брат почему-то не встревожился, не заподозрил суицидальный подтекст в этом признании, видимо не принял всерьез, так как Иван, необычайно веселый и разговорчивый в этот раз, поразил его признанием, что уж до тридцати-то лет жизнь любить будет. Именно в этом разговоре Иван и произнес известные слова о «клейких весенних листочках», которые есть символ бескорыстной любви к миру, к жизни. И именно здесь, в сцене-разговоре братьев устами Алеши и определяется то, чего все же не хватает Ивану Карамазову и вообще всем людям, проходящим через «горнило сомнений», для нормальной счастливой и долгой судьбы: надо прежде полюбить жизнь, а уж затем искать в ней логику, смысл; полюбить жизнь прежде логики и тогда откроется смысл жизни. Как просто!
Дальше в разговоре братьев возникает тема соотношения «слезинки ребенка» и гармонии мира и именно в этот момент, Иван восклицает: «Что мне в том, что виновных нет и что я это знаю, — мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя…» И в «Легенде о Великом инквизиторе», каковую следом рассказывает Алеше Иван заявлено, опять же, однозначно: «Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его все были хлебы…» Когда херувим Алеша, выслушав поэму брата, горестно просит уточнить, действительно ли Иван на стороне Инквизитора и тоже считает Христа лишним на этой земле, тот со смехом уверяет, мол, это все вздор и еще раз повторяет: «…мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок (жизни. — Н.Н.) об пол!..» И вот теперь-то брат, наконец, услышал:
» — А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С таким адом в груди и в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть… а если нет, то убьешь себя сам, а не выдержишь!..»
«К ним», то есть — к западным, европейским атеистам-социалистам. И здесь противительный союз «а» смотрится-воспринимается странно, да и логики маловато. Атеисты-социалисты в ту эпоху привольно чувствовали себя, набирали силу и в России, именовались «народовольцами» и исповедовали идею именно жертвенного самоубийства ради общего революционного дела и светлого будущего всего человечества вообще и русского народа в частности. И эта стезя — революционера-убийцы, социалиста-смертника, террориста-самоубийцы — намечалась во втором романе дилогии вовсе не Ивану, а как раз младшему из Карамазовых, «херувиму» Алеше. Предшественником Ивана Карамазова в мире Достоевского являются в какой-то мере «мыслитель» и «бунтарь» Ипполит Терентьев из «Идиота» и «демонический» Николай Всеволодович Ставрогин из «Бесов» (в журнальном варианте Ставрогин рассказывал Дарье Шатовой о бесе, чрезвычайно похожем на Черта из «Братьев Карамазовых», который его посещает).