Содержание
Иван Шмелёв. Масленица. Глава из книги »Лето Господне»
Масленица… Я и теперь еще чувствую это слово, как чувствовал его в детстве: яркие пятна, звоны — вызывает оно во мне; пылающие печи, синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, уже замаслившуюся на солнце, с ныряющими по ней веселыми санями, с веселыми конями в розанах, в колокольцах и бубенцах, с игривыми переборами гармоньи. Или с детства осталось во мне чудесное, непохожее ни на что другое, в ярких цветах и позолоте, что весело называлось — «масленица»? Она стояла на высоком прилавке в банях. На большом круглом прянике, — на блине? — от которого пахло медом — и клеем пахло! — с золочеными горками по краю, с дремучим лесом, где торчали на колышках медведи, волки и зайчики, — поднимались чудесные пышные цветы, похожие на розы, и все это блистало, обвитое золотою канителью… Чудесную эту «масленицу» устраивал старичок в Зарядье, какой-то Иван Егорыч. Умер неведомый Егорыч — и «масленицы» исчезли. Но живы они во мне. Теперь потускнели праздники, и люди как будто охладели. А тогда… все и все были со мною связаны, и я был со всеми связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на «убогий блин», до незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за звездами, с лаской глядел на всех: масленица, гуляйте! В этом широком слове и теперь еще для меня жива яркая радость, перед грустью… — перед постом?
Оттепели все чаще, снег маслится. С солнечной стороны висят стеклянною бахромою сосульки, плавятся-звякают о льдышки. Прыгаешь на одном коньке, и чувствуется, как мягко режет, словно по толстой коже. Прощай, зима! Это и по галкам видно, как они кружат «свадьбой», и цокающий их гомон куда-то манит. Болтаешь коньком на лавочке и долго следишь за черной их кашей в небе. Куда-то скрылись. И вот проступают звезды. Ветерок сыроватый, мягкий, пахнет печеным хлебом, вкусным дымком березовым, блинами. Капает в темноте, — масленица идет. Давно на окне в столовой поставлен огромный ящик: посадили лучок, «к блинам»; зеленые его перышки — большие, приятно гладить. Мальчишка от мучника кому-то провез муку. Нам уже привезли: мешок голубой круп чатки и четыре мешка «людской». Привезли и сухих дров, березовых. «Еловые стрекают, — сказал мне ездок Михаила, — «галочка» не припек. Уж и поедим мы с тобой блинков!»
Я сижу на кожаном диване в кабинете. Отец, под зеленой лампой, стучит на счетах. Василь-Василич Косой стреляет от двери глазом. Говорят о страшно интересном, как бы не срезало льдом под Симоновом барки с сеном, и о плотах-дровянках, которые пойдут с Можайска.
— А нащот масленой чего прикажете? Муки давеча привезли робятам…
— Сколько у нас харчится?
— Народ попридерживай, весна… как тараканы поразбегутся. Человек шестьдесят есть?
— Робят-то шестьдесят четыре. Севрюжины соленой надо бы…
— Возьмешь. У Жирнова как?..
— Паркетчики, народ капризный! Белужины им купили да по селедке…
— Тож и нашим. Трои блинов, с пятницы зачинать. Блинов вволю давай. Масли жирней. На припек серого снетка, ко щам головизны дашь.
— А нащот винца, как прикажете? — ласково говорит Косой, вежливо прикрывая рот.
— К блинам по шкалику.
— Будто бы и маловато-с?.. Для прощеного… проститься, как говорится.
— Знаю твое прощанье!..
— Заговеюсь, до самой Пасхи ни капли в рот.
— Два ведра — будет?
— И довольно-с! — прикинув, весело говорит Косой. — Заслужут-с, наше дело при воде, чижолое-с.
Отец отдает распоряжения. У Титова, от Москворецкого, для стола — икры свежей, троечной, и ершей к ухе. Вязиги у Колганова взять, у него же и судаков с икрой, и наваги архангельской, семивершковой. В Зарядье — снетка белозерского, мытого. У Васьки Егорова из садка стерлядок…
— Преосвященный у меня на блинах будет в пятницу! Скажешь Ваське Егорову, налимов мерных пару для навару дал чтобы, и плес сомовий. У Палтусова икры для кальи, с отонкой, пожирней, из отстоя…
— П-маю-ссс… — творит Косой, и в горле у него хлюпает. Хлюпает и у меня, с гулянья.
— В Охотном у Трофимова — сигов пару, порозовей. Белорыбицу сам выберу, заеду. К ботвинье свежих огурцов. У Егорова в Охотном. Понял?
— П-маю-ссс… Лещика еще, может?.. Его первосвященство, сказывали?..
— Слабость… И винца-то не пьет, рябиновкой избаловался. За то из дворца и выгнали… Как ему не дашь… запасы с собой носит!
— Тебя вот никак не выгонишь, подлеца!.. Отыми, на то ты и…
Я рад, что будет опять Гаранька и будет дым коромыслом. Плотники его свяжут к вечеру и повезут на дровнях в трактир с гармоньями.
Масленица в развале. Такое солнце, что разогрело лужи. Сараи блестят сосульками. Идут парни с веселыми связками шаров, гудят шарманки. Фабричные, внавалку, катаются на извозчиках с гармоньей. Мальчишки «в блина играют»: руки назад, блин в зубы, пытаются друг у друга зубами вырвать — не выронить, весело бьются мордами.
Просторная мастерская, откуда вынесены станки и ведерки с краской, блестит столами: столы поструганы, для блинов. Плотники, пильщики, водоливы, кровелыцики, маляры, десятники, ездоки — в рубахах распояской, с намасленными головами, едят блины. Широкая печь пылает. Две стряпухи не поспевают печь. На сковородках, с тарелку, «черные» блины пекутся и гречневые, румяные, кладутся в стопки, и ловкий десятник Прошин, с серьгой в ухе, шлепает их об стол, словно дает по плеши. Слышится сочно — ляпп! Всем по череду: ляп… ляп… ляпп!.. Пар идет от блинов винтами. Я смотрю от двери, как складывают их в четверку, макают в горячее масло в мисках и чавкают. Пар валит изо ртов, с голов. Дымится от красных чашек со щами с головизной, от баб-стряпух, со сбившимися алыми платками, от их распаленных лиц, от масленых красных рук, по которым, сияя, бегают желтые язычки от печки. Синеет чадом под потолком. Стоит благодатный гул: довольны.
Гудят, веселые.
— По шкаличку бы еще, Василь-Василич… — слышится из углов, — блинки заправить.
— Ва-лляй!… — лихо кричит Косой. — Архирея стречаем, куда ни шло…
Гудят. Звякают зеленые четверти о шкалик. Ляпают подоспевшие блины.
— Хозяин идет!.. — кричат весело от окна.
Отец, как всегда, бегом, оглядывает бойко.
— Масленица как, ребята? Все довольны?..
— Благодарим покорно… довольны!..
— По шкалику добавить! Только смотри, подлецы… не безобразить!..
Не обижаются: знают — ласка. Отец берет ляпнувший перед ним блинище, дерет от него лоскут, макает в масло.
— Вкуснее, ребята, наших! Стряпухам — по целковому. Всем по двугривенному, на масленицу!
Так гудят, — ничего и не разобрать. В груди у меня спирает. Высокий плотник подхватывает меня, швыряет под потолок, в чад, прижимает к мокрой, горячей бороде. Суют мне блина, подсолнушков, розовый пряник в махорочных соринках, дают крашеную ложку, вытерев круто пальцем, — нашего-то отведай! Все они мне знакомы, все ласковы. Я слушаю их речи, прибаутки. Выбегаю на двор. Тает большая лужа, дрызгаются мальчишки. Вываливаются — подышать воздухом, масленичной весной. Пар от голов клубится. Потягиваются сонно, бредут в сушильню — поспать на стружке.
Поджидают карету с архиереем. Василь-Василич все бегает к воротам. Он без шапки. Из-под нового пиджака розовеет рубаха под жилеткой, болтается медная цепочка. Волосы хорошо расчесаны и блещут. Лицо багровое, глаз стреляет «двойным зарядом». Косой уж успел направиться, но до вечера «достоит». Горкин за ним досматривает, не стегнул бы к себе в конторку. На конторке висит замок. Я вижу, как Василь-Василич и вдруг устремляется к конторке, но что-то ему мешает. Совесть? Архиерей приедет, а он дал слово, что «достоит». Горкин ходит за ним, как нянька:
— Уж додержись маненько, Василич… Опосля уж поотдохнешь.
— Д-держусь!.. — лихо кричит Косой. — Я-то… дда не до… держусь?..
Песком посыпано до парадного. Двери настежь. Марьюшка ушла наверх, выселили ее из, кухни. Там воцарился повар, рыжий, худой Гаранька, в огромном колпаке веером, мелькает в пару, как страх. В окно со двора мне видно, как бьет он подручных скалкой. С вечера зашумел. Выбегает на снег, размазывает на ладони тесто, проглядывает на свет зачем-то.
— Мудрователь-то мудрует! — с почтением говорит Василь-Василич. — В царских дворцах служил!..
— Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. — кричит Гаранька, снежком вытирая руки.
С крыши орут — едет!..
Карета, с выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает с козел, откидывает дверцу. Прибывший раньше протодьякон встречает с батюшками и причтом. Ведут архиерея по песочку, на лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собою окно и потрясает ужасом:
«Исполла э-ти де-спо-та-ааааа…»
Рычанье его выкатывается в сени, гремит по стеклам, на улицу. Из кухни кричит Гаранька:
— Эй, зачинаю расстегаи!..
— Зачина-ай!.. — кричит Василь-Василич умоляющим голосом и почему-то пляшет.
Стол огромный. Чего только нет на нем! Рыбы, рыбы… икорницы в хрустале, во льду, сиги в петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, с зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетровый в уксусе, фарфоровые вазы со сметаной, в которой торчком ложки, розовые масленки с золотистым кипящим маслом на камфорках, графинчики, бутылки… Черные сюртуки, белые и палевые шали, «головки», кружевные наколочки…
Несут блины, под покровом.
— Ваше преосвященство!..
Архиерей сухощавый, строгий, — как говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон — против него, громаден, страшен. Я вижу с уголка, как раскрывается его рот до зева, и наваленные блины, серые от икры текучей, льются в протодьякона стопами. Плывет к нему сиг, и отплывает с разрытым боком. Льется масло в икру, в сметану. Льется по редкой бородке протодьякона, по мягким губам, малиновым.
— Ваше преосвященство… а расстегайчика-то к ушице!..
— Ах, мы, чревоугодники… Воистину, удивительный расстегай!.. — слышится в тишине, как шелест, с померкших губ.
— Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, на всю Москву-с!..
— Слышал, слышал… Наградит же Господь талантом для нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай…
— Ваше преосвященство…. дозвольте просить еще?..
— Благослови, преосвященный владыко… — рычит протодьякон, отжевавшись, и откидывает ручищей копну волос.
— Ну-ну, отверзи уста, протодьякон, возблагодари… — ласково говорит преосвященный. — Вздохни немножко…
Василь-Василич чего-то машет, и вдруг садится на корточки! На лестнице запруда, в передней давка. Протодьякон в славе: голосом гасит лампы и выпирает стекла. Начинает из глубины, где сейчас у него блины, кажется мне, по голосу-ворчанью. Волосы его ходят под урчанье. Начинают дрожать лафитнички — мелким звоном. Дрожат хрустали на люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, как на шее у протодьякона дрожит-набухает жила, как склонилась в сметане ложка… чувствую, как в груди у меня спирает и режет в ухе. Господи, упадет потолок сейчас!..
Преосвященному и всему освященному собору…и честному дому сему… —
мно-га-я… ле… т-та-а-ааааааа!!!
Гукнуло-треснуло в рояле, погасла в углу перед образом лампадка!.. Падают ножи и вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:
— Го-споди!..
От протодьякона жар и дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою и расстегаями — опять и опять блины. Блины с припеком. За ними заливное, опять блины, уже с двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины с подпеком. Лещ необыкновенной величины, с грибками, с кашкой… наважка семивершковая, с белозерским снетком в сухариках, политая грибной сметанкой… блины молочные, легкие, блинцы с яичками… еще разварная рыба с икрой судачьей, с поджарочкой… желе апельсиновое, пломбир миндальный — ванилевый…
Архиерей отъехал, выкушав чашку чая с апельсинчиком — «для осадки». Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков в карманы, навязали ему в кулек диковинной наваги, — «зверь-навага!». Сидят в гостиной шали и сюртуки, вздыхают, чаек попивают с апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует еще бутылку рябиновки и уходить не хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич — везти Гараньку, но Василь-Василич «отархареился, достоял», и теперь заперся в конторке. Что поделаешь — масленица! Гараньке дают бутылку и оставляют на кухне: проспится к утру. Марьюшка сидит в передней, без причала, сердитая. Обидно: праздник у всех, а она… расстегаев не может сделать! Загадили всю кухню. Старуха она почтенная. Ей накладывают блинков с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, еще подносят. Она начинает плакать и мять платочек:
Ее уводят в залу, уговаривают спеть песенку и подносят еще лафитничек. Она довольна, что все ее очень почитают,и принимается петь про «графчика, разрумяного красавчика»:
На нем шляпа со пером,
Табакерка с табако-ом!..
В субботу, после блинов, едем кататься с гор. Зоологический сад, где устроены наши горы, — они из дерева и залиты льдом, — завален глубоким снегом, дорожки в сугробах только. Видно пустые клетки с сухими деревцами; ни птиц, ни зверей не видно. Да теперь и не до зверей. Высоченные горы на прудах. Над свежими тесовыми беседками на горах пестро играют флаги. Рухаются с рычаньем высокие «дилижаны» с гор, мчатся по ледяным дорожкам, между валами снега с воткнутыми в них елками. Черно на горах народом. Василь-Василич распоряжается, хрипло кричит с верхушки; видно его высокую фигуру, в котиковой, отцовской, шапке. Степенный плотник Иван помогает Пашке-конторщику резать и выдавать билетики, на которых написано — «с обеих концов по разу». Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, сегодня немножко закрепило, а после блинов — катается.
— Милиен народу! — встречает Василь-Василич. — За тыщу выручки, кательщики не успевают, сбились… какой черед!..
— Из кассы чтобы не воровали, — говорит отец и безнадежно машет. — Кто вас тут усчитает!..
По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся с другой горы высокие сани с бархатными скамейками, — «дилижаны», — на шестерых. Сбившиеся с ног катальщики, статные молодцы, ведущие «дилижаны» с гор, стоя на коньках сзади, весело в меру пьяны. Работа строгая, не моргни: крепко держись за поручни, крепче веди на скате, «на корыте».
— Не изувечили никого. Бог миловал? — спрашивает отец высокого катальщика Сергея, моего любимца.
И как только не рухнут горы! Верхушки битком набиты, скрипят подпоры. Но стройка крепкая: владимирцы строили, на совесть.
Сергей скатывает нас на «дилижане». Дух захватывает, и падает сердце на раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные на проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич уж разогрелся, пахнет от него пробками и мятой. Отец идет считать выручку, а Василь-Василичу говорит — «поручи надежному покатать!». Василь-Василич хватает меня, как узелок, под мышку и шепчет: «надежной меня тут нету». Берет низкие саночки — «американки», обитые зеленым бархатом с бахромой, и приглашает меня — скатиться.
— Со мной не бойся, купцов катаю! — говорит он, сажаясь верхом на саночки.
Я приваливаюсь к нему, под бороду, в страхе гляжу вперед… Далеко внизу ледяная дорожка в елках, гора, с черным пятном народа, и вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня за нос варежкой, засматривает косящим глазом. Я по мутному глазу знаю, что он «готов». Катальщики мешают, не дают скатывать, говорят — «убить можешь!». Но он толкает ногой, санки клюют с помоста, и мы летим… ахаемся в корыто спуска и выносимся лихо на прямую.
Летит снеговая пыль, падает на нас елка, саночки вверх полозьями, я в сугробе: Василь-Василич мотает валенками в снегу, под елкой.
К нам подбегают катальщики, а мы смеемся. Катают меня на «наших», еще на каких-то «растопырях». Катальщики веселые, хотят показать себя. Скатываются на коньках с горы, руки за спину, падают головами вниз. Сергей скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат — ура! Сергей хлопает себя шапкой:
— Извольте, на метле! — кричит какой-то отчаянный, крепко пьяный. Падает на горе, летит через голову метла.
— Уважу тебя, на коньках скачу! Только, смотри, не дергайся!..
Тащит меня на край.
— Не дури, убьешь!.. — слышу я чей-то окрик и страшно лечу во тьму.
— Рычит под мной гора, с визгом ворчит на скате, и вот — огоньки на елках!..
— Молодчага ты, ей-Богу!.. — в ухо шипит Сергей, и мы падаем в рыхлый снег, — насыпало полон ворот.
— Папаше, смотри, не сказывай! — грозит мне Сергей и колет усами щечку. Пахнет от него винцом, морозом.
— Не замерз, гулена? — спрашивает отец. — Ну, давай я тебя скачу.
Масленица кончается: сегодня последний день, «прощеное воскресенье». Снег на дворе размаслился. Приносят «масленицу» из бань — в подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные горы из золотой бумаги и бумажные вырезные елочки; в елках, стойком на колышках, — вылепленные из теста и выкрашенные сажей, медведики и волки, а над горами и елками — пышные розы на лучинках, синие, желтые, пунцовые… — верх цветов. И над всей этой «масленицей» подрагивают в блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят «масленицу» по всем «гостям», которых они мыли, и потом уж приносят к нам. Им подносят винца и угощают блинами в кухне.
И другие блины сегодня, называют — «убогие». Приходят нищие — старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают по большому масленому блину — «на помин души». Они прячут блины за пазуху и идут по другим домам.
Звонит к вечерням. Заходит Горкин — «масленицу» смотреть. Хвалит Егорыча:
Приходит вечер. Я вытаскиваю из пряника медведиков и волков… разламываю золотые горы, не застряло ли пятачка, выдергиваю все елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустынный пряник. Он необыкновенно вкусный. Стоял он неделю в банях, у «сборки», где собирают выручку, сыпали в «горки» денежки — на масленицу на чай, таскали его по городу… Но он необыкновенно вкусный: должно быть, с медом.
Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон. Завтра — «Господи и Владыко живота моего…» — будет. Сегодня «прощеный день», и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в «темненькой», и у той надо просить прощенья. Идти к Гришке, и поклониться в ноги? Недавно я расколол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет — «не прощаю!»?
Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается легко, будто грехи очистились.
Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто-то лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.
— Ступай, проспись. Бог простит!.. — говорит отец. — И нас прости, и ступай.
— Его поднимают и спроваживают в кухню. Нельзя сердиться — прощеный день.
Помолившись Богу, я подлезаю под ситцевую занавеску у окошка и открываю форточку. Слушаю, как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает сыро ветром. Слышно. как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, как будто?.. Прорывается где-то вскрик, неясно. И опять тишина, глухая. Вот она, тишина Поста. Печальные дни его наступают в молчаньи, под унылое бульканье капели.
Выдержки из романа И.С.Шмелёва «Лето Господне». «Масленица»:
» … Поджидают карету с архиереем. Василь-Василич все бегает к воротам. Он без шапки. Из-под нового пиджака розовеет рубаха под жилеткой, болтается медная цепочка. Волосы хорошо расчесаны и блещут. Лицо багровое, глаз стреляет «двойным зарядом». Косой уж успел направиться, но до вечера «достоит». Горкин за ним досматривает, не стегнул бы к себе в конторку. На конторке висит замок. Я вижу, как Василь-Василич и вдруг устремляется к конторке, но что-то ему мешает. Совесть? Архиерей приедет , а он дал слово, что «достоит». Горкин ходит за ним, как нянька:
— Уж додержись маненько, Василич… Опосля уж поотдохнешь.
— Д-держусь!.. — лихо кричит Косой. — Я-то… дда не до… держусь?..
Песком посыпано до парадного. Двери настежь. Марьюшка ушла наверх, выселили ее из, кухни. Там воцарился повар, рыжий, худой Гаранька, в
огромном колпаке веером, мелькает в пару, как страх. В окно со двора мне видно, как бьет он подручных скалкой. С вечера зашумел. Выбегает на снег, размазывает на ладони тесто, проглядывает на свет зачем-то.
— Мудрователь-то мудрует! — с почтением говорит Василь-Василич. — В царских дворцах служил!..
— Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. — кричит Гаранька, снежком вытирая руки.
С крыши орут — едет!..
Карета, с выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает с козел, откидывает дверцу. Прибывший раньше протодьякон встречает с батюшками и причтом. Ведут архиерея по песочку, на лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собою окно и потрясает ужасом:
«Исполла э-ти де-спо-та-ааааа…»
Рыбы, рыбы… икорницы в хрустале, во льду, сиги в петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, с зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетровый в уксусе, фарфоровые вазы со сметаной, в которой торчком ложки, розовые масленки с золотистым кипящим маслом на камфорках, графинчики, бутылки… Черные сюртуки, белые и палевые шали, «головки», кружевные наколочки…
Несут блины, под покровом.
— Ваше преосвященство!..
Архиерей сухощавый, строгий, — как говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон — против него, громаден, страшен. Я вижу с уголка, как раскрывается его рот до зева, и наваленные блины, серые от икры текучей, льются в протодьякона стопами. Плывет к нему сиг, и отплывает с разрытым боком. Льется масло в икру, в сметану. Льется по редкой бородке протодьякона, по мягким губам, малиновым.
— Ваше преосвященство… а расстегайчика-то к ушице!..
— Ах, мы, чревоугодники… Воистину, удивительный расстегай!.. — слышится в тишине, как шелест, с померкших губ.
— Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, на всю Москву-с!..
— Слышал, слышал… Наградит же Господь талантом для нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай…
— Ваше преосвященство…. дозвольте просить еще?..
— Благослови, преосвященный владыко… — рычит протодьякон, отжевавшись, и откидывает ручищей копну волос.
— Ну-ну, отверзи уста, протодьякон, возблагодари… — ласково говорит преосвященный. — Вздохни немножко…
Василь-Василич чего-то машет, и вдруг садится на корточки! На лестнице запруда, в передней давка. Протодьякон в славе: голосом гасит лампы и
выпирает стекла. Начинает из глубины, где сейчас у него блины, кажется мне, по голосу-ворчанью. Волосы его ходят под урчанье. Начинают дрожать
лафитнички — мелким звоном. Дрожат хрустали на люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, как на шее у протодьякона дрожит-набухает жила, как
склонилась в сметане ложка… чувствую, как в груди у меня спирает и режет в ухе. Господи, упадет потолок сейчас!..
Преосвященному и всему освященному собору…и честному дому сему… — мно-га-я… ле… т-та-а-ааааааа!!!
От протодьякона жар и дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою и расстегаями — опять и опять блины. Блины с припеком. За ними заливное, опять блины, уже с двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины с подпеком. Лещ необыкновенной величины, с грибками, с кашкой… наважка семивершковая, с белозерским снетком в сухариках, политая грибной сметанкой… блины молочные, легкие, блинцы с яичками… еще разварная рыба с икрой судачьей, с поджарочкой… желе апельсиновое, пломбир миндальный — ванилевый…
Архиерей отъехал, выкушав чашку чая с апельсинчиком — «для осадки». Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков в карманы, навязали ему в кулек диковинной наваги, — «зверь-навага!». Сидят в гостиной шали и сюртуки, вздыхают, чаек попивают с апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует еще бутылку рябиновки и уходить не хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич — везти Гараньку, но Василь-Василич «отархареился, достоял», и теперь заперся в конторке.
Что поделаешь — масленица!
Гараньке дают бутылку и оставляют на кухне: проспится к утру. Марьюшка сидит в передней, без причала, сердитая. Обидно: праздник у всех, а она… расстегаев не может сделать! Загадили всю кухню. Старуха она почтенная. Ей накладывают блинков с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, еще подносят. Она начинает плакать и мять платочек:
— Всякие пирожки могу, и слоеные, и заварные… и с паншетом, и кулебяки всякие, и любое защипное… А тут, на-ка-сь… незащипанный пирожок не сделать! Я ему расстегаями нос утру! У Расторгуевых жила… митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили…
Целуется со всеми молодцами, будто христосуются. Все праздничные, в новеньких синих чуйках, в начищенных сапогах, головы умаслены до блеска.
Отец подталкивает молодцов к закускам, а они что-то упираются — стыдятся словно. «Горка» уже уставлена, и такое на ней богатство, всего и не перечесть; глаза разбегаются смотреть.
И всякие колбасы, и сыры разные, и паюсная, и зернистая икра, сардины, кильки, копченые, рыбы всякие, и семга красная, и лососинка розовая, и белорыбица, и королевские жирные селедки в узеньких разноцветных «лодочках», посыпанные лучком зеленым, с пучком петрушечьей зелени во рту; и сиг аршинный, сливочно-розоватый, с коричневыми полосками, с отблесками жирка, и хрящи разварные головизны, мягкие, будто кисель янтарный, и всякое заливное, с лимончиками-морковками, в золотистом ледку застывшее; и груда горячих пунцовых раков, и кулебяки, скоромные и постные, — сегодня день постный, пятница, — и всякий, для аппетиту, маринадец; румяные расстегайчики с вязигой, и слоеные пирожки горячие, и свежие паровые огурчики, и шинкованная капуста, сине-красная, и почки в мадере, на угольках-конфорках, и всякие-то грибки в сметане, — соленые грузди-рыжики… — всего и не перепробовать.
Отцу некогда угощать, все поздравители подходят. Он поручает молодцов Горкину и Василь-Василичу. Старенький официант Зернышков накладывает молодцам в тарелочки того-сего, Василь-Василич рюмочки наливает, чокается со всеми, а себе подливает из черной бутылки с перехватцем, горькой. Горкину -икемчику, молодцам — хлебного винца, — «очищенной». И старшие банщицы тут, в павлиньих шалях, самые уважаемые: Домна Панферовна и Полугариха. Все диву, прямо, даются, — как же парадно принимают! — царское, прямо, угощение.
Отец не уходит из передней, принимает народ. Из кухни поднимаются по крутой лестнице рабочие и служащие наши, и «всякие народы», старенькие, убогие, подносят копеечные просвирки-храмики, обернутые в чистую бумажку, желают здоровьица и благоденствия. В детской накрывают официанты стол с мисками, для людей попроще. Звонки за звонками на парадном. Приехали важные монахи из Донского монастыря: настоятель и казначей, большую просфору привезли, в писчей, за печатями, бумаге, — «заздравную». Им подают в зале расстегаи и заливную осетрину, наливают в стаканчики мадерцы, — «для затравки».
От Страстного монастыря, от Зачатиевского, от Вознесенского из Кремля — матушки-казначейши привезли шитые подзоры под иконы, разные коврики, шитые бисером подушечки. Их угощает матушка кофеем и слоеными пирожками с белужинкой. Прибывают и с Афонского подворья, — отец всегда посылает на Афон страховые пакеты с деньгами, — поют величание мученику Сергию, закусывают и колбаской, и ветчинкой; по ихнему уставу и мясное разрешается вкушать; очень лососинку одобряют.
С раннего утра несут и несут кондитерские пироги и куличи. Клавнюша с утра у ворот считает, сколько чего несут. Уж насчитал восемь куличей, двадцать два кондитерских пирога и кренделек. А еще только утро. Сестрицы в передней развязывают ленточки на картонках, смотрят, какие пироги. Говорят — кондитерский калач, румяный, из безе, посыпан толченым миндалем и сахарной пудрой, ромовый, от Фельша. Есть уже много от Эйнема, кремовые с фисташками; от Абрикосова; с цукатами, миндально-постный, от Виноградова с Мясницкой, весь фруктовый, желе ананасным залит. И еще разные: миндальные, воздушно-бисквитные, с вареньем, с заливными орехами, в зеленоватом креме из фисташек, куличи и куличики, все в обливе, в бело-розовом сахаре, в потеках.
Родные и знакомые, прихожане и арендаторы, подрядчики и «хозяйчики»… — и с подручными молодцами посылают, несут и сами. Отходник Пахомов, большой
богач, у которого бочки ночью вывозят «золото» за заставу, сам принес большущий филипповский кулич, но этот кулич поставили отдельно, никто его есть не станет, бедным кусками раздадут. Все полки густо уставлены, а пироги все несут, несут…
В летней мастерской кормят обедом нищих и убогих — студнем, похлебкой и белой кашей. В зимней, где живет Горкин, обедают свои и пришлые, работавшие у нас раньше, и обед им погуще и посытней: солонинка с соленым огурцом, лапша с гусиным потрохом, с пирогами, жареный гусь с картошкой, яблочный пирог, — «царский обед», так и говорят, пива и меду вволю…»
Э-эх, слюнку-то сглотнул невольно… Пойти блинками, что-ль, разговеться для порядку…, а то на «посту» уж который год сидим.
Масленица в русской литературе
Иван Шмелев. «Лето Господне»
«Теперь потускнели праздники, и люди как будто охладели. А тогда… все и все были со мною связаны, и я был со всеми связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на «убогий блин», до незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за звездами, с лаской глядел на всех, масленица, гуляйте! В этом широком слове и теперь еще для меня жива яркая радость».
«Масленица… Я и теперь еще чувствую это слово, как чувствовал его в детстве: яркие пятна, звоны – вызывает оно во мне; пылающие свечи, синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося люда, ухабистую, снежную дорогу, уже замаслившуюся на солнце, с ныряющими по ней веселыми санями, с веселыми конями в розанах, в колокольцах и бубенцах, с игривыми переборами гармоньи…»
Антон Чехов
«Если у нас до сих пор и нет научных работ относительно блинов, то это объясняется просто тем, что есть блины гораздо легче, чем ломать мозги над ними».
Александр Куприн
«Блин кругл, как настоящее щедрое солнце. Блин красен и горяч, как горячее всесогревающее солнце… Блин – символ солнца, красных дней, хороших урожаев, ладных и здоровых детей».
Александр Пушкин
Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на Масленице жирной
Водились русские блины.
Петр Вяземский
Скоро Масленицы бойкой
Закипит широкий пир,
И блинами и настойкой
Закутит крещеный мир.
Образ блина в литературе (опыт школьного сочинения)
Поделиться с друзьями Вчера мы остановились на шведах, и вот как лихо и бесшабашно они пекут блины (по крайней мере, так утверждает известная шведская сказочница Астрид Линдгрен в своей повести «Пеппи Длинный Чулок»):
«Тем временем они вышли на кухню, и Пеппи заорала: «Здесь будут печь блины! Здесь будут жарить блины! Здесь будут кормить вкусными блинами!» И, схватив три яйца, она подбросила их высоко в воздух. Одно яйцо свалилось ей прямо на голову и разбилось, а желток потек прямо на глаза. Два же других яйца она ловко поймала в кастрюльку, где они и разбились. «Я всегда слышала, что желтком хорошо мыть волосы, – сказала Пеппи и вытерла глаза. – Вот увидите, они сейчас начнут расти так, что только треск пойдет!
Рассказывая все это, Пеппи умело выгребала пальцем яичную скорлупу из кастрюльки. Потом, взяв банную щетку, висевшую на стене, она стала взбивать ею жидкое тесто, да так, что только брызги по стенам полетели. Затем она вылила все, что осталось в кастрюльке, на сковородку, стоявшую на плите. Когда блин подрумянился с одной стороны, она подбросила его на сковородке чуть ли не до самого потолка, при этом блин перевернулся в воздухе. Но Пеппи тут же снова поймала его сковородкой. И когда блин был готов, она швырнула его наискосок через всю кухню, прямо на тарелку, стоявшую на столе»…
Человек искренне отвечает блину привязанностью и горячей любовью. Хотя любовь эта, как и любое сильное чувство, порой заканчивается трагично. Герой рассказа Чехова «О бренности» (с многозначительным подзаголовком «масленичная тема для проповеди») надворный советник Семен Петрович Подтыкин очень любил блины и с нетерпением ждал встречи с ними:
«…Подтыкин сел за стол, покрыл свою грудь салфеткой и, сгорая нетерпением, стал ожидать того момента, когда начнут подавать блины»…
В устах рассказчика блин предстает в образе искусителя, и автор подчеркивает это, сравнивая пухлый блин с женскими прелестями, не заходя, впрочем, слишком далеко:
«Семен Петрович, рискуя ожечь пальцы, схватил два верхних, самых горячих блина и аппетитно шлепнул их на свою тарелку. Блины были поджаристые, пористые, пухлые, как плечо купеческой дочки»…
Чехов пытается наказать искусителя, заставляя Подтыкина облить блин горячим маслом – привычная картина преисподней:
«Подтыкин приятно улыбнулся, икнул от восторга и облил их горячим маслом. Засим, как бы разжигая свой аппетит и наслаждаясь предвкушением, он медленно, с расстановкой обмазал их икрой. А места, на которые не попала икра, он облил сметаной»…
Несмотря на то, что блин уже вынужден нести на себе основательный груз икры и сметаны, Подтыкин, не стесняясь, усиливает давление:
«Подумав немного, он положил на блины самый жирный кусок семги, кильку и сардинку… Потом уж, млея и задыхаясь, свернул оба блина в трубку, с чувством выпил рюмку водки, крякнул, раскрыл рот»…
С содроганием мы представляем себе страшную картину гибели блина. Но автор резко прерывает повествование, неожиданно меняя направление удара. В результате наказан не блин, а чревоугодник:
«Но тут его хватил апоплексический удар»…
Трагичный, но закономерный конец обжоры. Будем снисходительны к бедняге и пожелаем, чтобы в аду черти полили его не только горячим маслом, но и сметаной, намазав предварительно икрой… Именно так, с икрой, в большинстве «приличных» ресторанов мира подают «блины по-русски». В старину на Руси подобное постное кушанье – икрянки, или икряные блины – готовили, смешивая сильно взбитую икру с мукой, а затем из приготовленного «икорного» теста пекли блины. Они не считались особо изысканными и не ценились аристократами. Для членов царской фамилии блины на Масленицу готовили иначе:
ЦАРСКИЕ БЛИНЫ
Взять 1/2 фунта сливочного масла перемешать его с 6 желтками, 1 чайной ложкой сахара, поставить на лёд и взбить в пену. Приготовить бешамель: 3/4 стакана муки (1/4 фунта), развести 1,5 стакана сливок, прокипятить, перемешивая до загустения, как тесто для блинов. Влить масло с желтками и сахаром, взбить, прибавить 1/2 ложки померанцевой воды, добавить 1/2 стакана густых сливок, печь на небольшой сковороде с маслом, блины не снимать ножом, а опрокидывать на блюдо, пересыпая каждый слой сахаром и обливая лимонным соком. Горку блинов украшают желе или вареньем.
Что же привело бедного Подтыкина к столь неожиданному концу? «Умом Россию не понять», – писал Тютчев. Вот и итальянцы у русской писательницы, поэтессы и остороумицы Тэффи, делали ставку исключительно на ум, безуспешно пытаясь понять, что же такое русские блины:
Да, иногда ядовитые! В рассказе Чехова «Глупый француз» клоун Пуркуа, зашедший в московский трактир Тестова позавтракать, был поражен невероятным количеством блинов, съеденных неким господином:
«Как однако много подают в русских ресторанах! – подумал француз, глядя как сосед поливает свои блины горячим маслом, – пять блинов! Разве один человек может съесть так много теста?»
Видя, что тот заказывает еще, француз попытался предостеречь его от верной гибели за обедом. Но оказалось, что это был не обед, а всего лишь завтрак. Обескураженный француз думал:
«Неужели человеческий желудок так растяжим? Не может быть! Как бы ни был растяжим желудок, но он не может растянуться за пределы живота… Будь этот господин у нас во Франции, его показывали бы за деньги»…
Не знал глупый француз, что опытные едоки специально готовили свои желудки к масленице, о чем пишет Чехов:
«Перед масленицей сходи к мастеру и полуди свой желудок».
Существовали и свои хитрости:
«Масленица получила свое название от русского слова «масло», которое в изобилии употребляется во время блинов, как чухонское, и после блинов, как oleum ricini»
И без медицинского комментария доктора Чехова нетрудно догадаться, что oleum ricini – это масло касторовое…
Тэффи и Чехов очень тонко чувствуют важную характеристику души блина – она нежна, чиста и невинна лишь на поверхности, в глубине же таит коварство. Избыток нежности и чистоты часто превращается в свою противоположность. Блин не должен быть слишком толст и слишком тонок. Таким, например, изображает его Н.В. Гоголь в устах своего героя Павла Ивановича Чичикова. И это очень символично – издавна блины пекли на поминки. Возможно, Чичиков таким образом поминал приобретаемые крестьянские души.
«А блинков»? – сказала хозяйка. В ответ на это Чичиков свернул три блина вместе и, обмакнувши их в растопленное масло, отправил в рот, а губы и руки вытер салфеткой. Повторивши это раза три, он попросил хозяйку приказать заложить его бричку. Настасья Петровна тут же послала Фетинью, приказавши в то же время принести еще горячих блинов. «У вас, матушка, блинцы очень вкусны», – сказал Чичиков, принимаясь за принесенные горячие…
Многогранен литературный образ блина. Доводилось ему быть и орудием пытки. Незабвенный Ламме Гудзак, герой «Легенды об Уленшпигеле», насильно откармливал монаха блинами:
«При второй кормежке он говорил монаху: – Ну вот тебе koeke-bakken, блинчики на манер брюссельских; французы их называют crepes, потому что носят их на шляпах в знак траура. А эти не черные, а светлые и в печи подрумянились: видишь, как капает с них масло. Так будет и с твоим пузом. – Я не голоден, – сказал монах. – А съесть придется, – ответил Ламме, – подумай, ведь это не ржаные какие-нибудь блинчики, а крупитчатые, из чистой пшенички, отец мой, отец во толстопузии, это цвет пшеничный, отец мой о четырех подбородочках; вижу, вижу, растет у тебя пятый, и радуется сердце мое. Ешь!»…
Вот такой он, древний, но не чуждый современности; мягкий, но не всегда добрый; падкий не только на сковородку, но и на авантюру, его величество БЛИН. Образ его колоритен, поведение непредсказуемо, кроме того самого первого, который всегда ведет себя одинаково – то есть комом… Литература возвращается и будет возвращаться к этой теме, пытаясь раскрыть глубинные секреты блина. В нашей же душе блинные мотивы пробуждают светлое чувство… сытости и умиротворенности. Как и полагается в светлый праздник Масленицы. Вкусных вам блинов в эти дни!
Любопытно, что первые известные «блинные» соревнования прошли в 1445 году в уже известном нам Олни. И вот практически через 500 лет жители Олни и американского города Либерал (штат Канзас) объединили усилия и провели первый Международный день блина/ International Pancake Day, который в этом году отмечается 4 марта в «Жирный вторник»/ Mardi gras (последний день перед Великим постом). У европейцев и американцев Масленица будет только через неделю, поэтому, если не хватило наших блинов, покупайте путевку – и вперед, к новым впечатлениям!
Иван Шмелёв. Масленица
Глава из книги “Лето Господне”.
Это произведение по праву можно назвать одной из вершин позднего творчества Ивана Сергеевича Шмелева. Страница за страницей читателю открывается удивительный мир простого русского человека, вся жизнь которого проникнута духом Христовым, освящена Святой Церковью, согрета теплой, по-детски глубокой верой…
Иван Шмелёв. Рождество
Масленица… Я и теперь еще чувствую это слово, как чувствовал его в детстве: яркие пятна, звоны — вызывает оно во мне; пылающие печи, синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, уже замаслившуюся на солнце, с ныряющими по ней веселыми санями, с веселыми конями в розанах, в колокольцах и бубенцах, с игривыми переборами гармоньи. Или с детства осталось во мне чудесное, непохожее ни на что другое, в ярких цветах и позолоте, что весело называлось — «масленица»?
Она стояла на высоком прилавке в банях. На большом круглом прянике — на блине? — от которого пахло медом — и клеем пахло! — с золочеными горками по краю, с дремучим лесом, где торчали на колышках медведи, волки и зайчики, — поднимались чудесные пышные цветы, похожие на розы, и все это блистало, обвитое золотою канителью… Чудесную эту «масленицу» устраивал старичок в Зарядье, какой-то Иван Егорыч. Умер неведомый Егорыч — и «масленицы» исчезли. Но живы они во мне. Теперь потускнели праздники, и люди как будто охладели. А тогда… все и все были со мною связаны, и я был со всеми связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на «убогий блин», до незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за звездами, с лаской глядел на всех, масленица, гуляйте! В этом широком слове и теперь еще для меня жива яркая радость, перед грустью… — перед постом?
Константин Юон. Москворецкий мост. Старая Москва (1911)
Оттепели все чаще, снег маслится. С солнечной стороны висят стеклянною бахромою сосульки, плавятся-звякают о льдышки. Прыгаешь на одном коньке, и чувствуется, как мягко режет, словно по толстой коже. Прощай, зима! Это и по галкам видно, как они кружат «свадьбой», и цокающий их гомон куда-то манит. Болтаешь коньком на лавочке и долго следишь за черной их кашей в небе. Куда-то скрылись. И вот проступают звезды. Ветерок сыроватый, мягкий, пахнет печеным хлебом, вкусным дымком березовым, блинами. Капает в темноте, — масленица идет.
Давно на окне в столовой поставлен огромный ящик: посадили лучок, «к блинам»; зеленые его перышки — большие, приятно гладить. Мальчишка от мучника кому-то провез муку. Нам уже привезли: мешок голубой крупчатки и четыре мешка «людской». Привезли и сухих дров, березовых. «Еловые стрекают, — сказал мне ездок Михаила, — «галочка» не припек. Уж и поедим мы с тобой блинков!»
Владимир Кириллов. Масленица. 2007
Я сижу на кожаном диване в кабинете. Отец, под зеленой лампой, стучит на счетах. Василь-Василич Косой стреляет от двери глазом. Говорят о страшно интересном, как бы не срезало льдом под Симоновом барки с сеном, и о плотах-дровянках, которые пойдут с Можайска.
— А нащот масленой чего прикажете? Муки давеча привезли робятам…
— Сколько у нас харчится?
— Да… плотников сорок робят подались домой, на маслену… — поокивает Василь-Василич, — володимерцы, на кулачки биться, блины вытряхать, сами знаете наш обычай!.. — вздыхает, посмеиваясь, Косой.
— Народ попридерживай, весна… как тараканы поразбегутся. Человек шестьдесят есть?
— Робят-то шестьдесят четыре. Севрюжины соленой надо бы…
— Возьмешь. У Жирнова как?..
— Паркетчики, народ капризный! Белужины им купили да по селедке…
— Тож и нашим. Трои блинов, с пятницы зачинать. Блинов вволю давай. Масли жирней. На припек серого снетка, ко щам головизны дашь.
Николай Сапунов. Трактир. 1912
— А нащот винца, как прикажете? — ласково говорит Косой, вежливо прикрывая рот.
— К блинам по шкалику.
— Будто бы и маловато-с?.. Для прощеного… проститься, как говорится.
— Знаю твое прощанье!..
— Заговеюсь, до самой Пасхи ни капли в рот.
— Два ведра — будет?
— И довольно-с! — прикинув, весело говорит Косой. — Заслужут-с, наше дело при воде, чижолое-с.
Гастрономический магазин торгового товарищества «О гурме и братьев Рогушиных». Рыбный отдел
Отец отдает распоряжения. У Титова, от Москворецкого, для стола — икры свежей, троечной, и ершей к ухе. Вязиги у Колганова взять, у него же и судаков с икрой, и наваги архангельской, семивершковой. В Зарядье — снетка белозерского, мытого. У Васьки Егорова из садка стерлядок…
— Преосвященный у меня на блинах будет в пятницу! Скажешь Ваське Егорову, налимов мерных пару для навару дал чтобы, и плес сомовий. У Палтусова икры для кальи, с отонкой, пожирней, из отстоя…
— П-маю-ссс… — говорит Косой, и в горле у него хлюпает. Хлюпает и у меня, с гулянья.
Что в Москве ели-пили в начале ХХ века и сколько это стоило
— В Охотном у Трофимова — сигов пару, порозовей. Белорыбицу сам выберу, заеду. К ботвинье свежих огурцов – У Егорова в Охотном. Понял?
— П-маю-ссс… Лещика еще, может?.. Его первосвященство, сказывали?..
— Обязательно, леща! Очень преосвященный уважает. Для ливных и по расстегаям — Гараньку из Митриева трактира. Скажешь — от меня. Вина ему — ни капли, пока не справит!.. Как мастер — так пьяница!..
— Слабость… И винца-то не пьет, рябиновкой избаловался. За то из дворца и выгнали… Как ему не дашь… запасы с собой носит!
— Тебя вот никак не выгонишь, подлеца!.. Отыми, на то ты и…
— В прошлом годе отымал, а он на меня с ножо-ом!.. Да он и нетверезый не подгадит, кухарку вот побить может… выбираться уж ей придется. И с посудой озорничает, все не по нем. Печку велел перекладать, такой-то царь-соломон!..
Я рад, что будет опять Гаранька и будет дым коромыслом. Плотники его свяжут к вечеру и повезут на дровнях в трактир с гармоньями.
Масленичная афиша-листок с традиционной фигурой деда-зазывалы
Масленица в развале. Такое солнце, что разогрело лужи. Сараи блестят сосульками. Идут парни с веселыми связками шаров, гудят шарманки. Фабричные, внавалку, катаются на извозчиках с гармоньей. Мальчишки «в блина играют»: руки назад, блин в зубы, пытаются друг у друга зубами вырвать — не выронить, весело бьются мордами.
Просторная мастерская, откуда вынесены станки и ведерки с краской, блестит столами: столы поструганы, для блинов. Плотники, пильщики, водоливы, кровельщики, маляры, десятники, ездоки — в рубахах распояской, с намасленными головами, едят блины. Широкая печь пылает. Две стряпухи не поспевают печь. На сковородках, с тарелку, «черные» блины пекутся и гречневые, румяные, кладутся в стопки, и ловкий десятник Прошин, с серьгой в ухе, шлепает их об стол, словно дает по плеши. Слышится сочно — ляпп! Всем по череду: ляп… ляп… ляпп!.. Пар идет от блинов винтами. Я смотрю от двери, как складывают их в четверку, макают в горячее масло в мисках и чавкают. Пар валит изо ртов, с голов. Дымится от красных чашек со щами с головизной, от баб-стряпух, со сбившимися алыми платками, от их распаленных лиц, от масленых красных рук, по которым, сияя, бегают желтые язычки от печки. Синеет чадом под потолком. Стоит благодатный гул: довольны.
— Бабочки, подпекай… с припечком — со снеточком!..
Кадушки с опарой дышат, льется-шипит по сковородкам вспухает пузырями. Пахнет опарным духом, горелым маслом ситцами от рубах, жилым. Все чаще роздыхи, передышки вздохи. Кое-кто пошабашил, селедочную головку гложет. Из медного куба — паром, до потолка.
Гудят, веселые.
— По шкаличку бы еще, Василь-Василич… — слышится из углов, — блинки заправить.
— Ва-лляй!.. — лихо кричит Косой. — Архирея стречаем, куда ни шло…
Ю. Карпенко. Масленица
Гудят. Звякают зеленые четверти о шкалик. Ляпают подоспевшие блины.
— Хозяин идет!.. — кричат весело от окна.
Отец, как всегда, бегом, оглядывает бойко.
— Масленица как, ребята? Все довольны?..
— Благодарим покорно… довольны!..
— По шкалику добавить! Только смотри, подлецы… не безобразить!..
Не обижаются: знают — ласка. Отец берет ляпнувший перед ним блинище, дерет от него лоскут, макает в масло.
— Вкуснее, ребята, наших! Стряпухам — по целковому. Всем по двугривенному, на масленицу!
Так гудят, — ничего и не разобрать. В груди у меня спирает. Высокий плотник подхватывает меня, швыряет под потолок, в чад, прижимает к мокрой, горячей бороде. Суют мне блина, подсолнушков, розовый пряник в махорочных соринках, дают крашеную ложку, вытерев круто пальцем, — нашего-то отведай! Все они мне знакомы, все ласковы. Я слушаю их речи, прибаутки. Выбегаю на двор. Тает большая лужа, дрызгаются мальчишки. Вываливаются — подышать воздухом, масленичной весной. Пар от голов клубится. Потягиваются сонно, бредут в сушильню — поспать на стружке. .
Поджидают карету с архиереем. Василь-Василич все бегает к воротам. Он без шапки. Из-под нового пиджака розовеет рубаха под жилеткой, болтается медная цепочка. Волосы хорошо расчесаны и блещут. Лицо багровое, глаз стреляет «двойным зарядом», Косой уж успел заправиться, но до вечера «достоит». Горкин за ним досматривает, не стегнул бы себе в конторку. На конторке висит замок. Я вижу, как Василь-Василич вдруг устремляется к конторке, но что-то ему мешает. Совесть? Архиерей приедет, а он дал слово, что «достоит». Горкин ходит за ним, как нянька:
— Уж додержись маненько, Василич… Опосля уж поотдохнешь.
— Д-держусь!.. — лихо кричит Косой. — Я-то… дда не додержусь?..
Песком посыпано до парадного. Двери настежь.
Марьюшка ушла наверх, выселили ее из кухни. Там воцарился повар, рыжий, худой Гаранька, в огромном колпаке веером, мелькает в пару, как страх. В окно со двора мне видно, как бьет он подручных скалкой. С вечера зашумел. Выбегает на снег, размазывает на ладони тесто, проглядывает на свет зачем-то.
— Мудрователь-то мудрует! — с почтением говорит Василь-Василич. — В царских дворцах служил!..
— Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. — кричит Гаранька, снежком вытирая руки.
С крыши орут — едет!..
К.Венцилов. Прощеное воскресение.
Карета, с выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает с козел, откидывает дверцу. Прибывший раньше протодьякон встречает с батюшками и причтом. Ведут архиерея по песочку, на лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собою окно и потрясает ужасом:
Исполла э-ти де-спо-та-ааааа…
Рычанье его выкатывается в сени, гремит по стеклам, на улицу. Из кухни кричит Гаранька:
— Эй, зачинаю расстегаи!..
— Зачина-ай!.. — кричит Василь-Василич умоляющим голосом и почему-то пляшет.
Стол огромный. Чего только нет на нем! Рыбы, рыбы… Икорницы в хрустале, во льду, сиги в петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, с зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетровый в уксусе, фарфоровые вазы со сметаной, в которой торчком ложки, розовые масленки с золотистым кипящим маслом на камфорках, графинчики, бутылки… Черные сюртуки, белые и палевые шали, «головки», кружевные наколочки…
Несут блины, под покровом.
— Ваше преосвященство!..
Архиерей сухощавый, строгий, — как говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон — против него, громаден, страшен. Я вижу с уголка, как раскрывается его рот до зева, и наваленные блины, серые от икры текучей, льются в протодьякона стопами. Плывет к нему сиг, и отплывает с разрытым боком. Льется масло в икру, в сметану. Льется по редкой бородке протодьякона, по мягким губам, малиновым.
— Ваше преосвященство… а расстегайчика-то к ушице!..
— Ах, мы, чревоугодники… Воистину, удивительный расстегай!.. — слышится в тишине, как шелест, с померкших губ.
— Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, на всю Москву-с!..
— Слышал, слышал… Наградит же Господь талантом для нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай…
— Ваше преосвященство… дозвольте просить еще?..
— Благослови, преосвященный владыко… — рычит протодьякон, отжевавшись, и откидывает ручищей копну волос.
— Ну-ну, отверзи уста, протодьякон, возблагодари… — ласково говорит преосвященный. — Вздохни немножко…
Василь-Василич чего-то машет, и вдруг садится на корточки! На лестнице запруда, в передней давка. Протодьякон в славе: голосом гасит лампы и выпирает стекла. Начинает из глубины, где сейчас у него блины, кажется мне, по голосу-ворчанью. Волосы его ходят под урчанье. Начинают дрожать лафитнички — мелким звоном. Дрожат хрустали на люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, как на шее у протодьякона дрожит-набухает жила, как склонилась в сметане ложка… чувствую, как в груди у меня спирает и режет в ухе. Господи, упадет потолок сейчас!..
Преосвященному и всему освященному собору… и честному дому сему… —
мно-га-я… ле… т-та-а-ааааааа!!!
Протодьякон на купеческой свадьбе. Картина Н. Неврева
Гукнуло-треснуло в рояле, погасла в углу перед образом лампадка!.. Падают ножи и вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:
— Го-споди!..
От протодьякона жар и дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою и расстегаями — опять и опять блины. Блины с припеком. За ними заливное, опять блины, уже с двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины с подпеком. Лещ необыкновенной величины, с грибками, с кашкой… наважка семивершковая, с белозерским снетком в сухариках, политая грибной сметанкой… блины молочные, легкие, блинцы с яичками… еще разварная рыба с икрой судачьей, с поджарочкой… желе апельсиновое, пломбир миндальный — ванилевый…
Васнецов А. М. Сжигание чучела Масленицы
Архиерей отъехал, выкушав чашку чая с апельсинчиком — «для осадки». Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков в карманы, навязали ему в кулек диковинной наваги, — «зверь-навага!». Сидят в гостиной шали и сюртуки, вздыхают, чаек попивают с апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует еще бутылку рябиновки и уходить не хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич — везти Гараньку, но Василь-Василич «отархареился, достоял», и теперь заперся в конторке. Что поделаешь — масленица! Гараньке дают бутылку и оставляют на кухне: проспится к утру. Марьюшка сидит в передней, без причала, сердитая. Обидно: праздник у всех, а она… расстегаев не может сделать! Загадили всю кухню. Старуха она почтенная. Ей накладывают блинков с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, еще подносят. Она начинает плакать и мять платочек:
— Всякие пирожки могу, и слоеные, и заварные… и с паншетом, и кулебяки всякие, и любое защипное… А тут, на-ка-сь… незащипанный пирожок не сделать! Я ему расстегаями нос утру! У Расторгуевых жила… митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили…
Ее уводят в залу, уговаривают спеть песенку и подносят еще лафитничек. Она довольна, что все ее очень почитают, и принимается петь про «графчика, разрумяного красавчика»:
На нем шляпа со пером,
Табакерка с табако-ом!..
И еще, как «молодцы ведут коня под уздцы… конь копытом землю бьет, бел-камушек выбиет…» — и еще удивительные песни, которых никто не знает…