Знаток Никита Шангин
– КОГДА у меня на приеме был Александр Бялко, то при анализе его психики я поставил диагноз: «комплекс детей Ворошилова». У вас он есть?
– Ну, не знаю. (Защита отрицанием.) Комплекс, наверное, не то слово. Это чувство какой-то внутренней очень большой востребованности в том, чтобы время от времени видеть друг друга.
(Имеет место феномен некоей позитивной психической зависимости. В целом пациент произвел на меня впечатление как личность, которая не имеет пагубных и вредных психических зависимостей. – Прим. Рамиля Гарифуллина.)
– Вы до сих пор слышите в своей душе голос основателя телевикторины «Что? Где? Когда?» Владимира Ворошилова?
(Я задаю пациенту этот вопрос, так как, согласно психоанализу, личность всегда является продуктом своего психического прошлого: психотравм, душевных потрясений и т.п.)
– Знаете… и так, и не так.
(Двойственное чувство и подвешенность – это всегда условие для возникновения невротизма. Попытаемся разобраться, есть ли этот невротизм.)
Всему свое время. Для кого-то из ребят жизнь в этой телевикторине продолжается. У меня это был лишь яркий период в жизни. Когда юность, молодость прошли, пришло время сосредоточиться на профессии. Но в памяти все осталось.
(Психический феномен публичности оказывает значительное воздействие на деятельность личности, как бы она это ни игнорировала. От психической «грыжи публичности» трудно бывает избавиться. Но так ли это на самом деле у моего пациента?)
– Попробуйте вспомнить свою рефлексию по поводу того, кем вы были для Ворошилова? Он вас выделял или, наоборот, принижал?
(Задаю этот вопрос потому, что часто ко мне обращаются пациенты, страдающие от негативного воздействия, давления и унижения со стороны руководителей.)
– ВОРОШИЛОВ всегда был для нас если не богом, то королем, абсолютным авторитетом, мастером с большой буквы. Это не значит, что у нас было отношение к нему как к гуру. Что касается его отношения к нам, то здесь сложнее. Мне трудно говорить. Лучше конечно же было бы спросить его самого. Но его, к сожалению, уже нет.
(И все-таки мой пациент после психических реверансов и защит пересилил себя и стал давать более конкретные оценки того, что с ним происходило в прошлом. )
Мне кажется, его отношение к нам было прагматичным.
(Я почувствовал, что мой пациент пересилил себя. Я также сильно переживал в эти секунды.)
Мы для него были прежде всего материалом, из которого он лепил программу. Мы это понимали и нормально относились. Что касается его личных пристрастий к тому или иному человеку… Не знаю. Он был как режиссер. Если нужен ему этот человек, он его выделяет, нет – держит на втором плане. Что касается лично меня, то кажется, что ко мне он относился достаточно тепло. Но меня он никогда не выделял. Не делал какую-то там звезду, и за это я ему благодарен.
– С телеэкрана от вас всегда шла аура позитивного, доброго и энергичного человека.
– Спасибо.
– Поэтому я задумался. А может, это моя иллюзия. А у кого из знатоков душа не добрая? Оказалось, что все знатоки такие добрые ребята, и у всех на лицах не было мин и амбиций. Это, может, вас – прошлых знатоков, и объединяет?
– В целом да, но в этом сообществе были люди разные. Не все было так благостно, как выглядело с экрана. Были симпатии и антипатии. Были несовместимости, но есть круг людей, которые мне близки и дороги по сей день. С ними я стараюсь поддерживать отношения.
– А из знатоков-ветеранов есть и те, которых уже нет в живых?
– К сожалению, да. Дима Коноваленко внезапно ушел из жизни.
– Необходимо признать, что дух Ворошилова до сих пор витает на телевидении. Все превратилось в сплошные телевикторины. Бялко даже видел сон, как Ворошилов летает над знатоками. Вам когда-нибудь приходилось во сне видеть Владимира Ворошилова?
– Нет, не приходилось. Но вспоминается он по разным поводам и без повода.
– А что это за поводы?
– Не знаю. (Защита отрицанием.) К сожалению, не могу сказать о том, что память о Владимире Яковлевиче Ворошилове как-то влияет на мою жизнь. Но когда его не стало, первой моей реакцией было то, что я осознал: «Я обязан сделать ему памятник! Это мой человеческий и сыновний долг».
(Отцы и матери всегда остаются в памяти личности и определяют настоящее через неосознаваемый мысленный диалог с ними. Таким образом, скрытое влияние со стороны Ворошилова продолжается, но мой пациент утверждает, что этого нет.)
Я об этом сказал на похоронах его вдове. Через год она позвонила и спросила, дескать, Никита, ты не шутил? Я говорю, конечно, нет. Поначалу приходили литературные образы, какие-то совы, очки… Но все это – не то!
(Мой пациент с большой тревогой рассказывает о своих муках творчества.)
Когда была первая годовщина ухода Владимира Яковлевича, мы собрались на кладбище и помянули его. Я предложил ребятам сыграть в игру, в которую мы часто играли после эфира, собираясь у меня дома. Тогда мы сидели до утра, пели песни. Любимой нашей забавой была игра в ассоциации. Когда нужно было «проассоциировать» какого-нибудь человека. Вот я и предложил: давайте Ворошилова проассоциируем. Бялко сходу выпалил то, что вертелось у меня в голове: «черный ящик». Дальше я стал думать: черный ящик – загадка –
человек. Ворошилов, по сути дела, для всех был вот этот голос со стороны, голос откуда-то сверху. Для нас в общении он был очень закрытый человек – черный ящик. Дальше нужно было решить эту задачу чисто профессионально. Идея была найдена, а потом и прорисована. Часть игрового стола с секторами и черный ящик на его краю. И надпись: Владимир Ворошилов. Когда мы стояли на кладбище с ребятами из викторины, то увидели в гранитном зеркале «черного ящика» свое отражение. Увидели себя. Ну, кажется, получилось. Пожалуй, единственный раз в жизни, когда я это по-настоящему почувствовал.
(Можно предположить, что смерть Ворошилова вывела моего пациента на новый творческий и чувственный уровень архитектурного творчества.)
Знаете, архитекторам не аплодируют в отличие от музыкантов или актеров. У нас в этом смысле профессия неблагодарная. Мы редко находим признание и благодарность публики. Архитектура – это коллективное творчество. Поэтому нельзя сказать, что некий архитектор построил объект. Он мог сделать наиболее значимый творческий вклад, но в целом это всегда работа команды. Редко архитектор делает нечто один. Это и был тот единственный случай, когда памятник Ворошилову сделал я – один. Ну, гранитчики сделали, но целиком по чертежу и под моим контролем.
(Пациент не ожидал, что его проект таит новые открытия, которые он не учел при проектировании. Он был потрясен открывшимся феноменом. Слушая его, я тоже был потрясен.)
– А в целом знатоки на экране – это одно, а в жизни – это другое?
– Нет. Во всяком случае, если это касается нашей команды Сиднева. Ворошилов показывал нас такими, какие мы есть и вне телеэкрана.
(Практика показывает, что общение в телестудии – это одно, после нее – другое. Невежественное отношение к живой личности как к отработанному телевизионному материалу всегда ощущается со стороны телеведущих. Эти телеувечья мой пациент, cудя по всему, не получил, в силу толерантности к этим телеиздержкам.)
– А сейчас вы чем живете, чем наполнены?
– Живу я своей личной жизнью и жизнью близких мне людей. У меня кредо такое: «человек работает, чтобы жить, а не живет, чтобы работать». Я живу со своей семьей: родителями, детьми и внуками. У меня две внучки. И на подходе кто-то еще. Я – как бы юридически дед, но скоро буду биологически. А работа, творчество – то, без чего человек не может самореализоваться до конца.
– Судя по всему, вы архитектор высокого ранга.
– Спасибо на добром слове, надеюсь, в своей профессии я чего-то достиг.
– У вас какая сейчас официальная должность по Москве?
– Я работаю в Курортпроекте и возглавляю архитектурно-планировочную мастерскую. Наша мастерская занимается в данный момент реконструкцией Большого театра.
– И все-таки, на ваш взгляд, вы архитектор, который является известным знатоком, или знаток, который стал известным архитектором?
– Я не знаю что такое знаток, не понимаю.
(Защита отрицанием.)
– ЭТО значит, что, когда вы договариваетесь с клиентами, они к тому же видят в вас человека публичного, того самого Никиту Шангина. И этот «кентавр» в вашем профессиональном движении эффективен? Не так ли?
– Не знаю, не могу сказать. (Защита отрицанием.) В наше время звания иногда вредят. Потому что заказчик думает: ага, он известен, значит, дороже. Вот вы все спрашиваете про «Что? Где? Когда?», а ведь для меня гораздо важнее, что в 2005 г. мы с коллегами стали лауреатами главной российской архитектурной премии. Но об этом среди не архитекторов мало кто знает.
(Я почувствовал, что терпение моего пациента по поводу того, что я вижу в нем только телезнатока, иссякло. Появились нотки возмущения и пожелания того, чтобы я видел в нем и архитектора.)
– Большинство ваших клиентов не догадываются, что имеют дело с известным знатоком?
– Не в этом дело. Мне кажется, что они просто не придают этому значения.
(Далее я сделал попытку через анализ архитектурного творчества выйти на анализ личности моего пациента.)
– ИЗВЕСТНО, что архитектурное творчество выражает личность самого архитектора. Как говорится, скажи, в каком доме ты живешь, и я скажу, кто ты такой. Вы не могли бы рассказать про это посредством вашей архитектуры, а также о своих клиентах?
– Мне кажется, это разговор будущего, потому что наш клиент в подавляющей массе необразован, некультурен, имеет неразвитые вкусы.
– Они себя выдают. В каких незрелых качествах?
– Люди, которые обладают средствами и возможностями, чтобы быть заказчиками, зачастую не имеют нормальных представлений об архитектуре. В лучшем случае – какой архитектура когда-то была. Причем очень смутно. Их ценностная шкала ориентирована сугубо на некое ретро. Для них хорошая архитектура – это старая архитектура. А современная им (клиентам) непонятна и чужда. Даже принимается враждебно.
– Можете ли вы предположить, что за личность живет в доме, на основании того, что это за дом?
– Если иметь в виду индивидуальный жилой дом, то могу.
– И какие качества имеет наш средний обыватель, на основании анализа их зданий, если проехаться по России?
– Ну что тут говорить, печальный вывод. Это люди, которые вчера были холопами, а сегодня стали господами. Это люди, на которых богатство свалилось, как манна небесная. Это люди, которые разбогатели с помощью кропотливого труда многих поколений. Это комплекс нашей нынешней социальной элиты – комплекс собственной непогрешимости. Вот это страшно.
– А теперь конкретно о вас. Если я приду к вам домой, то увижу, что нахожусь в квартире архитектора?
– Дома вы застанете довольно большой беспорядок, свойственный богемной семье. Моя жена – режиссер-документалист. Она очень много работает дома. Поэтому монтажные листы, кассеты – все это присутствует в изобилии. Особого эстетского интерьера, какого-то авангардистского стиля, которые печатают в журналах, вы не увидите.
(Мне не удалось глубоко раскрыть личность моего пациента через анализ его деятельности и творчества в силу того, что у него преобладала сильная защита интеллектуализацией.)
– Вы соблазняете своих клиентов на эти дизайнерские решения. Но для вас они не являются ценностью.
– Нет-нет. Дело в другом – в возможностях. Если бы у меня были возможности, как у моих клиентов, то я бы постарался сделать свой дом и его интерьер на журнальном уровне. Без особого выпендрежа.
– Я прав в своих предположениях: если у вас в туалете сломается сливной бачок, вы тут же его почините?
– Постараюсь.
– ПЛАТОН считал, что вечны только идеи. Но камень все-таки тоже вечен. У архитектора всегда есть ощущение того, что он оставляет нечто вечное в своем камне? Или есть вероятность, что ваш камень когда-нибудь исчезнет?
– Очень высокая. Даже башни-близнецы в Нью-Йорке и те рухнули.
– И все-таки у архитектора есть шанс создать некое каменное изваяние, которое будет переходить из поколения в поколение.
– Архитектура из всех видов творчества относительно более долговечная, именно в физическом плане. Но и более ответственная. Если ты сделал шедевр, то он во все века шедевр, а если это уродливая вещь, то она так и будет раздражать и создавать визуальный дискомфорт.
– Ваше творчество на подъеме или сейчас вы в кризисе? Были у вас психологические кризисы?
– Нет. Кризиса никакого нет. В архитектурном творчестве кризиса быть не может. Либо ты работаешь, либо нет; могут быть удачные или менее удачные работы. Я не понимаю, что такое творческий кризис в архитектуре.
– Я чувствую, что вы пытаетесь закрыть свое прошлое как знатока. Неужели вы обходитесь в течение дня без того, чтобы полностью забыть, что вы знаток-телезвезда?
– Обхожусь.
– Неужели можно вот так взять и перечеркнуть самоидентификацию себя – как знатока. Ведь она сформирована в социуме.
– Официально-то я ничего не перечеркиваю.
– Как вы думаете – современная телевикторина «Что? Где? Когда?» когда-то закончится?
– Закончится. Мне кажется, что было большой ошибкой продолжать программу. Всякое явление имеет свои исторические и временные границы существования. В мировой культуре, к примеру, нет ни одного вечного театра. Могут быть вечные спектакли, которые реализуются в новом воплощении. Но ничего вечного нет и у такого явления, как «Что? Где? Когда?». Но есть определенный экономический интерес…
(Эпоха постмодерна, согласно философу и психологу Ж. Бодрийару, подразумевает тираж всего и вся, то есть «ад того же самого». Всего много, но все это – то же самое и «мертвый велосипедист продолжает немного крутить педали после смертельной аварии, хотя сердце его уже не бьется».)
– Поэтому знатоки разделились на две группы. Одна поддерживает, другая не поддерживает продолжение телевикторины. Поэтому некоторые более активно туда ходят, другие – менее активно?
– Есть люди, которые без этого не могут. Сейчас эта программа вообще стала неким брендом человеческого лица. Есть люди, которые не имеют отношения к ней и тем не менее регулярно там появляются…
На протяжении всего сеанса я ощущал со стороны моего пациента излучение некоей умной и взвешенной доброты. Мне не хотелось выводить моего пациента на иную волну.
И все-таки я опять прихожу к своему выводу, сделанному во время приема знатока Александра Бялко. Существует феномен «детей Ворошилова». Всех знатоков что-то объединяет (и не только интеллект). Это некая толерантность, мудрость, терпимость, взвешенность и отсутствие проявления мании величия. Ее-то и не переваривал Ворошилов, всегда оставаясь за кадром.
АРХИТЕКТУРА ДУХА. Разговор с Никитой ШАНГИНЫМ
Автор проекта реконструкции Большого театра Никита Шангин в последнее время часто появляется на телеэкранах. Сегодня от него и его команды зависит, каким мы увидим отреставрированное здание Государственного Академического Большого театра России.
Никита Генович Шангин родился 21 октября 1952 года в Москве. В 1976 году окончил Московский архитектурный институт. Руководит архитектурно-планировочной мастерской АМП-9 ЗАО “Курортпроект”.
Член Союза архитекторов России, Почетный архитектор Госстроя РФ.
Награжден медалью “850 лет города Москвы”.
Член клуба “Что? Где? Когда?“ с 1981 года, обладатель приза “Хрустальная сова“.
Я шел на интервью с Шангиным и разглядывал дома разного “фасона и покроя”. Ведь кто-то это все придумал, спроектировал. Вот возле Павелецкого вокзала – церковь. Наверное, когда-то возвышалась над округой, а сейчас ее закрывают соседние дома. Прохожу по вокзальной площади, поворачиваю, еще через полсотни метров – “Курортпроект”, типовая высотка, как две капли воды похожая на все здания НИИ 70-х годов. Никита Шангин встретил меня у проходной. Мы поднялись на шестой этаж в мастерскую. Кругом планшеты, огромные листы бумаги, бесчисленное множество чертежей, снуют проектировщики, и над всем этим – рисунок здания Большого театра.
– Никита Генович, говорят, люди делятся на два типа: весенний и осенний. Но в Москве и весна подчас напоминает осень: первое, что “оживает” после зимы – это грязь на улицах. Вы любите Москву?
– Ну, прежде всего, это мой родной дом, знакомый с детства. Причем, знакомый не “по-писаному” – я родился, вырос и живу в центре Москвы, она является частью моего мироощущения. И ощущение это абсолютно органичное, я впитал его еще в детские годы.
А как архитектору мне наиболее дорога в Москве ее историческая уникальность. Для меня важно не просто понимать, что то или иное здание было построено два-три века назад, дороги визуальные впечатления, сопоставимые с картинами великих мастеров. И моя большая боль – и человеческая, и профессиональная – что бесценные творения, виды города сейчас просто исчезают… Похоже, мы последнее поколение, которое их еще застало.
– То есть Москва сейчас меняется в худшую сторону?
– Как исторический город, наполненный объемно-пространственным опытом творчества многих десятков поколений, она не просто радикально меняется, она исчезает. Если же говорить о Москве как о столице, современном мегаполисе, не берусь однозначно выносить “приговор”, но могу сказать, что художественное содержание городской среды сейчас очень сомнительного качества. В город хлынули большие деньги, не подкрепленные культурой. К Москве относятся как к месту делания денег, и боль о том, старом городе воспринимается богатыми людьми просто как сентиментальная блажь. Мало того, бизнесмены, вкладывающие деньги в московскую недвижимость, обладают “комплексом непогрешимости” – они считают свои представления о прекрасном истиной в последней инстанции и воплощают их за свои деньги.
– С помощью архитекторов.
– Конечно, архитектор должен следовать пожеланиям заказчика. Проектировщик, естественно, может попытаться в чем-то убедить клиента, но любой мой коллега расскажет Вам о давлении со стороны заказчика, желающего получить все только в том виде, какой он считает единственно верным.
А кроме того, после того как Хрущев разогнал Академию архитектуры, после знаменитого “Постановления об архитектурных излишествах”, то есть со второй половины 50-х годов специальность “архитектор” и профессиональная школа архитектуры целенаправленно уничтожались. Всякое творчество сводилось к минимуму, все было сведено к типовому строительству, железобетонным “сериям”. Профессия деградировала. И сейчас в нашем цехе уровень профессионализма оставляет желать лучшего.
А вокруг столько соблазнов! Вся Москва – один большой соблазн самоутвердиться, создать памятник себе. Думаю, мне повезло, свой родной город я, кажется, не испортил. Но я часто слышу от своих коллег циничный тезис: “Москва все схавает!” Она действительно всегда была многослойной, многоплановой и, в хорошем смысле, космополитичной. В ней уживались разностилье, разновкусие. Такой архитектурный эквивалент музыки Стравинского. Но при этом Москва всегда была очень цельным и гармоничным городом. Посмотрите на Найденовский альбом XIX века: не город – это же произведение искусства!
– А сейчас?
– Во-первых, ту Москву мы уже потеряли. Москва как некая художественная ценность исчезла еще в двадцатом веке. Но та пространственная среда, которая сейчас в городе возникла, с моей точки зрения, художественно крайне сомнительна. В ней слишком много архитектурной пошлости.
– Но храмы-то остались. Пусть не “сорок сороков”, но все же…
– “Среда обитания” храмов радикально изменилась, масштаб, пропорции городской среды, которая окружает церкви, совершенно не соответствуют пропорциональному строю храмов. Зачастую возникает ситуация, когда исторические памятники в городе воспринимаются, как “грибочки” на детской площадке.
Если раньше храмы являлись пространственными доминантами, то теперь они зачастую просто элементы благоустройства. Да что тут говорить! У нас Кремль и тот “проваливается”! Он перестает быть пространственным центром города. Последнее, что вконец разрушит доминирование Кремля – это появление на Софийской набережной многоэтажного комплекса, который будет выше Боровицкого холма. Кремль уже нельзя будет воспринимать с Кадашевской набережной, по которой я когда-то в школу ходил. Тогда Кремль был виден полностью. Лишимся мы и драгоценной панорамы, открывающейся с Москворецкого моста, откуда видны все соборы! Визуально прямо над ними вознесется Башня Федерации, которая будет строиться в Москва-Сити. Башня эта превысит уровень куполов соборов примерно в два раза. Вот и все…
Я не противник современной архитектуры, мне очень близок язык авангарда. Естественно, город не может не развиваться. Сегодня в любом мегаполисе историческая часть составляет не более 5%, и никто не призывает превращать эти “проценты” в антикварный магазин. Но если градостроители имеют дело с исторической частью столицы, они должны действовать по прин-ципу “не навреди”, а не как слон в посудной лавке. Речь идет не о том, что город не должен развиваться, а о том, как ему изменяться – революционно, “через колено” (как развивается Москва последние сто лет) или эволюционно (как Прага или Париж).
Мы всегда должны просчитывать воздействие того или иного строящегося сооружения на знаковые городские панорамы. Тем более что панорамы эти являются национальным и всемирным культурным наследием. Башня Федерации высотой в 500 метров, если ее возведут в Москва-Сити, лишит нас национального символа.
– Сейчас Вы работаете над реконструкцией Большого театра. Какие чувства Вы испытываете?
– Думаю, архитектор должен относиться к объекту, реставрацией которого занимается, как доктор к пациенту – без излишней сентиментальности. И все-таки я уверен, что необходимо его любить. Без любви невозможно.
Что касается Большого театра, как профессионал должен сказать, что по уровню архитектуры – это вещь вторичная. Малый театр, на мой взгляд, более совершенное сооружение. И дом Хомякова, позади Большого – вещь более чистая, хотя и не такая приметная. А самый выдающийся памятник архитектуры на Театральной площади – здание “Метрополя”. Это, действительно, шедевр. Ну а если сравнивать Большой с его “современниками”, шедевры, конечно, – Одесский оперный, “Гаранье” в Париже или Венская опера. Большой театр рядом с ними меркнет – это уже не классицизм, это эклектика на тему классицизма. В этом смысле у меня нет к этому зданию особо экзальтированного отношения. Но любить и ценить его надо. А еще – понимать его истинное место в истории мирового искусства. Мы же любим человека, даже зная его недостатки.
– Говорят, что бюджет реконструкции сильно завышен и что на эти деньги можно построить несколько провинциальных театров.
– Это правда. Не то, что бюджет завышен, а что можно построить несколько провинциальных театров. Но понимаете, мы подошли к черте, за которой стоит вопрос: быть вообще Большому театру или не быть. Здание находится в аварийном состоянии. Когда труппа его освободила и мы провели серьезную экспертизу, оказалось, что положение даже хуже, чем мы предполагали.
Но мы рискуем потерять не только здание, но и уникальный художественный коллектив – без достойных условий работы, отвечающих требованиям, предъявляемым к мировым оперным театрам XXI века, мы рискуем потерять труппу. Все мировые театры-современники Большого были радикально реконструированы где-то в середине 50-х годов. Другое дело, что я всегда говорил: нужно было строить не филиал, а полноценный оперный театр, как, к примеру сделали, французы. Тогда можно было бы обойтись без радикальной “хирургической операции”, оставив на сцене Большого театра, скажем, только исторические спектакли, балет. А сейчас выбора у нас нет…
Что до разговоров насчет завышения стоимости, то здесь очень много инсинуаций, клеветы. Смета, составленная нашими сотрудниками-экономистами, абсолютно реальная. Она четко корреспондируется с мировым опытом. Реконструкция Ковент-Гарден – королевской оперы в Лондоне – стоила 650 миллионов фунтов, это более миллиарда долларов! А наша работа оценивается в 250 миллиардов рублей (870 миллионов долларов) в ценах 2004 года.
Да, действительно, на эти деньги можно построить три театра в провинции. Но что они будут делать без Большого?
– А стоит ли воссоздавать архитектурные памятники, которые были когда-то разрушены?
– Здесь нет, на мой взгляд, готовых рецептов. Прежде всего, мы должны понимать, что любой восстановленный объект – это уже не памятник, а макет памятника в натуральную величину. Если памятник уже утрачен – то утрачен навсегда. И даже великолепно восстановленные после Великой Отечественной войны пригороды Петербурга – это тоже не памятники. Это образ… Как Янтарная комната, которую сейчас восстановили. Кто-то даже с гордостью заявил, что она лучше, чем была. Такие высказывания обличают серьезную деградацию или абсолютную неразвитость культурного сознания. Для культуры подлинник – абсолютен.
Тем не менее, в некоторых случаях восстановление архитектурных памятников вполне обоснованно. Но, к огромному сожалению, мы все чаще сталкиваемся с тем, что вопросы воссоздания зданий решаются с позиций не культуры, а политики. В этом смысле восстановление Храма Христа Спасителя – чисто политическая акция. Я бы ратовал за воссоздание таких утраченных шедевров, как, к примеру, Церковь Успения на Покровке или Никола-Большой Крест – там даже места для строительства свободны, и окружение практически не изменилось. А Храм Христа Спасителя – это крайне посредственный памятник, тяжеловесное, немасштабное здание, которое никак Москву не украсило.
– Возможно, он действительно спорен с точки зрения профессионала. Но ведь невозможно только тиражировать древние храмы. Помимо воссоздания старых, строят и абсолютно новые церкви. Неужели храмовая архитектура не должна меняться?
– Я пока не знаю ни одного храмового сооружения, построенного в постсоветский период, которое произвело бы на меня большое художественное впечатление.
Наша главная проблема в том, что храмостроение в России было искусственно прервано на 75 лет. Мы даже не представляем себе, каким стал бы православный храм в конце XX – начале XXI века. В западных странах, где такого перерыва не было, построены разные храмы: какие-то удачные, какие-то нет. К примеру, Капеллу Раншан я рискну назвать шедевром – это очень органичное, глубокое, молитвенное христианское сооружение. Главное, там хочется молиться. Для меня православный храм – это не здание, на котором стоят луковичные главки, а место, где совершается Литургия. Для меня это – критерий.
Самому мне проектировать современный храм не доводилось, да я бы за это и не взялся. Хотя мы проектировали часовню под Звенигородом. Но там был особый случай: изначально мы делали не современный храм, а создавали образ сооружения, которое могло бы быть на этом месте в пушкинскую эпоху. Мы строили храмовое сооружение в александровском стиле. Просто четко следовали традициям классической архитектуры.
– Вы человек верующий?
– Верующий. Стараюсь быть настоящим православным христианином, но это получается далеко не лучшим образом. У меня есть духовник, я стараюсь исповедоваться, причащаться, но не с той регулярностью, которую предписывает традиция. Честно сказать, у меня плохо получается соблюдать посты. Сейчас стало очень модным говорить о себе как о православном, богобоязненном человеке. Я против такого рода моды. Вера вообще не может быть модной или не модной.
Православие является важнейшим фактором самоидентификации русского человека. Оно впитывается нами с молоком матери как нечто родное. Но невозможно в один день из вчерашнего советского человека стать православным христианином. Я и к себе это отношу. В нас еще много комплексов. И главный из них – нежелание брать на себя ответственность. В России – и это наша историческая беда – никогда не было осознанного понимания свободы. Его заменяла воля. И бунтовали всегда именно за волю, а не за свободу. А это разные вещи. Право без ответственности – это произвол. Ответственность без права – рабство. А вот право и ответственность – это свобода. В этом смысле свободы у нас никогда не было. И оказалось, человеку гораздо проще отказаться от свободы, чем взять на себя груз ответственности.
– А что привело Вас к Православию?
– Православие во мне постепенно вызревало с детства. Вообще своей тягой к русской самобытности, к своим корням я обязан деду. Я ему бесконечно благодарен. Самые счастливые воспоминания моего детства связаны с нашими с дедом поездками, как он говорил, “по святым местам”. Мы ездили во Псков, в Ростов Великий, Новгород, Суздаль. Дед умер за три дня до начала торжеств, посвященных тысячелетию крещения Руси… Я сам тогда еще крещеным не был. Но именно тогда мне все стало ясно…
– В Вас что-нибудь после этого изменилось?
– В моей жизни были какие-то переломные моменты, когда нужно было принимать радикальные решения. Не принимать их было бы гораздо проще, но это было бы малодушием. Я понимал, что это очень трудно, страшно, но нужно решиться. И, знаете, Господь, в конечном счете, все устраивал.
– Когда Вы проходите мимо храма или заходите внутрь, то оцениваете его как архитектор или испытываете сугубо религиозные чувства?
– Я не могу ничего поделать с профессиональным взглядом. От этого никуда не деться: я архитектор. Конечно, храм – это особое место. Но “Дух дышит, где хочет”, иногда даже там, где и не ждешь. А бывает и так: заходишь в храм, и через минуту хочется бежать оттуда.
– Почему?
– Думаю, в церкви должно быть не только внешнее благочестие, но и внутренняя благодать. Я один раз зашел в Храм Христа Спасителя, и там мне стало крайне неуютно…Знаете, когда я смотрю рождественские и пасхальные трансляции, то мне все время кажется, что это лучшая форма антирелигиозной пропаганды.
Потому что когда нормальные искренние люди видят постные физиономии официальных лиц, которым все, что происходит, “до фени”, потому что они отрабатывают некую повинность, – люди понимают, что им показывают театр лицемерия. И это их просто отталкивает. По моему глубокому убеждению, для Православия государственные объятия гораздо страшнее, чем гонения.
Я не могу тут не вспомнить один случай. Мы всей семьей скопили денег, поехали в Италию и попали на новогоднее богослужение в Ватикане (еще прежний папа был жив). Меня поразила та атмосфера радости и любви, которая была там. …Не восторга, а именно чистой радости. У людей были удивительные лица. Это было удивительное, открытое, общее проявление любви и радости.
– А у нас?
– А у нас его нет. Колоссальный контраст. У меня вообще такое впечатление, что установился некий “канон постного лица” для православного человека.
Знаете, я сейчас читаю “Дневники протопресвитера Александра Шме-мана” – он просто и ясно объясняет то, что я интуитивно чувствую. Но больше всего меня поражает основная мысль этой книги, которая даже вынесена на обложку: “Главное в православии – это умение радоваться”. И еще: “Самобичевание и самокопание не избавляет от греха, а побеждает грех радость”. Понимаете, наша беда в том, что мы искренне считаем постное лицо каноном православия. Все это, наверное, от недостатка веры. Но псевдоправославие гораздо хуже атеизма.
– Есть ли проект, который Вы мечтаете претворить в жизнь, чтобы можно было со спокойной совестью сказать: “Наверное, Бог не зря дал талант”?
– Не знаю… Понимаете, для архитектора каждый новый объект – последний. Я не могу сказать, что у меня совсем нет конкретных мечтаний. Но я никогда не ставлю себе целью создать шедевр. Моя главная задача – сделать все наилучшим образом. Конечно, хочется, чтобы то дело, в которое вложил душу и труд, получило какой-то благодарный отклик. Но важна оценка профессионалов, коллег. Мнение широкой публики консервативно – когда тебя высоко оценивают коллеги, со временем и публика оценит. Но нельзя на этом зацикливаться.
Помните, как Пушкин говорил: “Хвалу и клевету приемли равнодушно…”. Критика, кстати, тоже очень полезная штука. Правда, есть критика, а есть поношение. Вопрос: чего у нас сейчас больше – конструктивных замечаний или зависти…
– А как Вы относитесь к славе?
– Слава – вещь приятная, не скрою. Но не могу сказать, что я ее люблю : я просто не знаю настоящей славы, и слава Богу. Даже не могу представить, как бы она сказалась на моем характере, моих отношениях с людьми. Слава – это ведь испытание. А я лишних трудностей себе не хочу. Может быть, по природной лени.
– Святые отцы называют мироздание “домостроительством Божиим”. Вы не считаете архитектуру божественной профессией?
– В любой профессии есть проявление Высшего начала, но его там может и не быть. Дело не в том, чем занимаешься, а в том – как. Микеланджело в одном из своих сонетов называет себя “молотом, направляемым Творцом”. Это величайшее счастье – быть руководимым Высшим началом. В творчестве бывают моменты, когда что-то получается, и мороз по коже от счастья: нашел! А потом понимаешь, что это не твоя заслуга, тебя просто избрали. И когда бабушка вышивает на пяльцах или печет хлеб – это тоже чудо Божие. Так что, не наше дело оценивать свой труд.