Серафим, Александр, Николай. Русское «цельное дуновение»
6 июня по установившейся традиции празднуется день рождения Пушкина. Именно по установившейся традиции. Потому что человек, носивший имя Александра Сергеевича Пушкина, пришел в этот мир 26 мая – по юлианскому календарю, по какому жила Россия на протяжении всей почти своей истории, до 1918 года. Мы вот уже без малого 100 лет живем в ногу со «всем цивилизованным человечеством» – по календарю григорианскому. И, переведя 26 мая «старого стиля» на стиль «новый» (как иронично-символичны эти определения: «старый», «новый»!), получим иную дату рождения поэта – 8 июня. Но, может быть, это и хорошо, что пушкинский день мы отмечаем 6 июня: получается, что чествуем мы что-то иное, а не рождение конкретного человека – грешного, хоть и гениального. Условность даты переносит в другое измерение – символическое. Ведь и сам Пушкин давно стал символом – русской культуры, русского человека, Творчества.
***
Николай Бердяев в трактате «Смысл творчества», в главе «Творчество и аскетизм. Гениальность и святость», сделал простое, будто очевидное, но замечательное наблюдение: два величайших (не только потому, что это было совсем недавно, два столетия тому) русских человека – Александр Пушкин и Серафим Саровский – жили в одно время: в начале XIX века. Правда ведь, годы их смертей очень близки – 1837 и 1833! Бердяев вычленил эту «двоицу» и поставил рядом. Что само по себе – колоссальное продвижение русского национального сознания. Но философ, разумеется, не ограничился простым называнием, а дал свою экспозицию:
«Пушкин и святой Серафим жили в разных мирах, не знали друг друга, никогда ни в чем не соприкасались. Равно достойное величие святости и величие гениальности – несопоставимы, несоизмеримы, точно принадлежат к разным бытиям. Русская душа одинаково может гордиться и гением Пушкина, и святостью Серафима. И одинаково обеднела бы она и оттого, что у нее отняли бы Пушкина, и оттого, что отняли бы Серафима.
«Для судьбы России… лучше ли было бы, если бы жили не великий святой Серафим и великий гений Пушкин, а два Серафима?»
И вот я спрашиваю: для судьбы России, для судьбы мира, для целей Промысла Божьего лучше ли было бы, если бы в России в начале XIX века жили не великий святой Серафим и великий гений Пушкин, а два Серафима, два святых – святой Серафим в губернии Тамбовской и святой Александр в губернии Псковской? Если бы Александр Пушкин был святым, подобным святому Серафиму, он не был бы гением, не был бы поэтом, не был бы творцом. Но религиозное сознание, признающее святость, подобную Серафимовой, единственным путем восхождения, должно признать гениальность, подобную пушкинской, лишенной религиозной ценности, несовершенством и грехом.
Лишь по религиозной немощи своей, по греху своему и несовершенству был Пушкин гениальным поэтом, а не святым, подобным Серафиму. Лучше было бы для божественных целей, чтобы в России жили два святых, а не один святой и один гений-поэт. Дело Пушкина не может быть религиозно оценено, ибо гениальность не признается путем духовного восхождения, творчество гения не считается религиозным деланием. “Мирское” делание Пушкина не может быть сравниваемо с “духовным” делением святого Серафима. В лучшем случае, творческое дело Пушкина допускается и оправдывается религиозным сознанием, но не опознают в нем дела религиозного. Лучше и Пушкину было бы быть подобным Серафиму, уйти от мира в монастырь, вступить на путь аскетического духовного подвига. Россия в этом случае лишилась бы величайшего своего гения, обеднела бы творчеством, но творчество гения есть лишь обратная сторона греха и религиозной немощи.
Так думают отцы и учителя религии искупления. Для дела искупления не нужно творчества, не нужно гениальности – нужна лишь святость. Святой творит самого себя, иное, более совершенное в себе бытие. Гений творит великие произведения, совершает великие дела в мире. Лишь творчество самого себя спасает. Творчество великих ценностей может губить. Святой Серафим ничего не творил, кроме самого себя, и этим лишь преображал мир. Пушкин творил великое, безмерно ценное для России и для мира, но себя не творил. В творчестве гения есть как бы жертва собой. Делание святого есть, прежде всего, самоустроение. Пушкин как бы губил свою душу в своем гениально-творческом исхождении из себя. Серафим спасал свою душу духовным деланием в себе. Путь личного очищения и восхождения (в иогизме, в христианской аскетике, в толстовстве, в оккультизме) может быть враждебен творчеству.
И вот рождается вопрос: в жертве гения, в его творческом исступлении нет ли иной святости перед Богом, иного религиозного делания, равнодостойного канонической святости? Я верю глубоко, что гениальность Пушкина, перед людьми как бы губившая его душу, перед Богом равна святости Серафима, спасавшей его душу. Гениальность есть иной религиозный путь, равноценный и равнодостойный пути святости. Творчество гения есть не “мирское”, а “духовное” делание. Благословенно то, что жил у нас святой Серафим и гений Пушкин, а не два святых. Для божественных целей мира гениальность Пушкина так же нужна, как и святость Серафима. И горе, если бы не был нам дан свыше гений Пушкина, и несколько святых не могло бы в этом горе утешить. С одной святостью Серафима без гения Пушкина не достигается творческая цель мира. Не только не все могут быть святыми, но и не все должны быть святыми, не все предназначены Богом к святости. Святость есть избрание и назначение. В святости есть призвание. И религиозно не должен вступать на путь святости тот, кто не призван и не предназначен. Религиозным преступлением перед Богом и миром было бы, если бы Пушкин, в бессильных потугах стать святым, перестал творить, не писал бы стихов. Идея призвания по существу своему идея религиозная, а не “мирская”, и исполнение призвания есть религиозный долг. Тот, кто не исполняет своего призвания, кто зарывает в землю дары, совершает тяжкий грех перед Богом. К пути гениальности человек бывает так же избран и предназначен, как и к пути святости. Есть обреченность гениальности, как и обреченность святости. Пушкин был обреченным гением-творцом, и он не только не мог быть святым, но и не должен, не смел им быть.
В творческой гениальности Пушкина накоплялся опыт творческой мировой эпохи, эпохи религиозной. Во всякой подлинной творческой гениальности накоплялась святость творческой эпохи, святость иная, более жертвенная, чем святость аскетическая и каноническая. Гениальность и есть иная святость, но она может быть религиозно осознана и канонизирована лишь в откровении творчества. Гениальность – святость дерзновения, а не святость послушания. Жизнь не может быть до конца растворена в святости, без остатка возвышенно гармонизирована и логизирована. (Здесь и выше выделено мной. – С.М.)
Быть может, Богу не всегда угодна благочестивая покорность. В темных недрах жизни навеки остается бунтующая и богоборствующая кровь и бьет свободный творческий источник».
Оставляя до поры свои возражения автору не цитировавшихся здесь пассажей об умном делании и «иогизме», о «старости христианства», о «нежизненности призывов к покаянию» и т.п., начну с малых быстротечных замечаний, поскольку их сделать проще.
Отчего-то Бердяев помещает святого Серафима в губернию Тамбовскую, хотя праведник родился в Курске, а подвизался в Нижегородчине. И Пушкин – родился в Москве, затем учился и жил в Петербурге и лишь 18-летним юношей (ровно в середине своего земного пути) впервые попал в Михайловское, то есть во Псковскую губернию. (Хотя, конечно, родовые и, полагаю, духовные корни его – именно в Святогорье.) Но это – био-географические детали.
Нет возможности согласиться с мыслителем, что святой спасает только лишь себя.
Монах, несмотря на то, что он «моно», один, – спасает человечество и субъективно, молясь за всех, чаще всего и окормляя мирян – подобно старцам – в личном общении, и самим фактом существования (мир знает о нем, о его подвиге), а также объективно: Господь спасает многих ради молитв и праведного подвига единицы (единиц). Это – очевидность еще ветхозаветная. Достаточно вспомнить Содом и Гоморру и дерзновенное препинание Авраама с Господом о количестве праведников, ради которых может быть спасен город.
И, наконец, ох уж этот «свободный творческий источник», да еще и с «богоборствующей кровью» в придачу! Насмотрелись и наелись уже и при жизни Бердяева, и после, и особливо ныне.
Убежден: когда в человеке упразднена «святость послушания», тогда в нем не сыщется вовеки и «святость дерзновения». Уж Пушкин-то, думается, в последние свои годы понимал это как никто.
Святитель Тихон Задонский, скончавшийся за 16 лет до рождения Пушкина, сказал: «Для чего вам дали этот дар? Всякое дарование Божие обращается нам во вред, когда от него не Божией, но нашей славы ищем».
«Даров Господних не должно удерживать в себе, но изливать на других…»
А вот слова, сказанные уже после смерти поэта – праведником Иоанном Кронштадтским: «Даров Господних не должно удерживать в себе, но изливать на других; образец – природа: солнце не удерживает в себе одном свет, но изливает его на луну… Не должно ни у кого и спрашивать, нужно ли распространять славу Божию пишущею рукою, или словесно, или добрыми делами. Это мы обязаны делать по мере сил своих и возможности. Таланты надо употреблять в дело. Коли будешь задумываться об этом простом деле, то диавол, пожалуй, внушит тебе нелепость, что тебе надо иметь только внутреннее делание».
Пожалуй, и внушит.
Отсюда и пушкинская «слабость духа» в сочинении «Дар напрасный, дар случайный…» Но эти строки (как и состояние, их породившее) не только – свидетельство гордыни (уж самолюбия и амбиций Пушкину было не занимать), но и понятной по-человечески рефлексии художника, усомнившегося в совершенстве собственных сочинений и в действенности его слова в среде людей, в нужности и востребованности этого слова.
«С мирской точки зрения талантами считаются ум, ученость, музыкальные или художественные способности. Они не греховны, и хорошо, когда такую способность совмещают с христианской жизнью, когда посвящают ее Богу. Если же эта способность мешает жить по Богу и спасать свою душу, то ее следует оставить. Лучше быть поглупее и попроще, но спастись. Что пользы тебе, если ты весь мир приобретешь, душу же свою погубишь?» (преподобный Никон Оптинский).
О том, что не всё так просто в творчестве, что оно может иметь греховную природу, дерзновенно пародируя Творца (а за сие полагается воздаянье), хотя бы и эти пушкинские строки:
Что с тобой, скажи мне, братец?
Бледен ты, как святотатец,
Волоса стоят горой!
Или с девой молодой
Пойман был ты у забора,
И, приняв тебя за вора,
Сторож гнался за тобой,
Иль смущен ты привиденьем,
Иль за тяжкие грехи,
Мучась диким вдохновеньем,
Сочиняешь ты стихи?
Самоиронично сказано, и вдохновенье названо «диким». Кто бы мог ждать такого понижения штиля? Ан у Пушкина оно столь же естественно, как и возвышение; именно в этих волнах, в этом чередовании и есть композиторское искусство. Воистину – «веселое имя Пушкин»!
Вот – из того ж Михайловского, из письма к возлюбленному другу П. Вяземскому – на эту же тему: трезвого понимания ограниченности своих полномочий, своего дара (к слову, в таком трезвении тоже – прямо христианское смирение):
В глуши, измучась жизнью постной,
Изнемогая животом,
Я не парю – сижу орлом
И болен праздностью поносной.
Бумаги берегу запас,
Натугу вдохновенья чуждый,
Хожу я редко на Парнас,
И только за большою нуждой.
Но твой затейливый навоз
Приятно мне щекотит нос:
Хвостова он напоминает,
Отца зубастых голубей,
И дух мой снова позывает
Ко испражненью прежних дней.
Кто еще так вольно мог говорить о творчестве? Только тот, кто сам есть воплощение творчества.
Кто еще так вольно мог говорить о творчестве? Только тот, кто сам есть воплощение творчества. А уж обывателю совсем малопонятно такое отношение, «изнутри», из рабочего кабинета.
В «испражненьи прежних дней» немало шедевров – стоит лишь взглянуть на список пушкинских сочинений до 1825 года. Но Пушкин-то, в «Разговоре книгопродавца с поэтом» вдохновенье назвавший «признаком Бога», знал, что «…крайнее безумие — гордиться Божиими дарованиями» (преподобный Иоанн Лествичник).
И, наконец, главное в нашем продолжении бердяевской тезы «Пушкин – Саровский».
Мне не кажется достаточным это «дуо». Когда речь идет о двух, всегда есть соблазн впасть в противопоставление частей, составляющих пару, в ущерб пониманию их взаимодополнительности.
В чем не может быть вольного или невольного противопоставления, так это в троице.
Николай Пунин в слове о рублевской иконе Святой Троицы сказал: «…пусть это – одна душа, но у нее три формы, и она трепещет в приходящих по-разному этих формах… тончайшее разделение внутренне и внешне связанных состояний духа…»
Я клоню к тому, что с преподобным Серафимом Саровским и Александром Пушкиным должен быть третий. Непременно должен.
«Религия, искусство и наука. Выкиньте что-то… – будет лишь анализ без полного синтеза, получится неустойчивая и слащавая шаткость».
Ученый муж Д. Менделеев, вышедший, как, к примеру, и В. Вернадский, из семьи священника, писал в «Заветных мыслях»: «Хочется-то мне выразить заветнейшую мысль о нераздельности и сочетанности таких отдельных граней познания, каковы: вещество, сила и дух; инстинкт, разум и воля; свобода, труд и долг. Последний должно признать по отношению к семье, родине и человечеству, а высшее сознание всего этого – выраженным в религии, искусстве и науке. Выкиньте что-то из каждой троицы – будет лишь анализ без полного синтеза, получится неустойчивая и слащавая шаткость, а в образовавшуюся пустоту того и гляди проникнет отчаяние либо ворвется какой-то вздор, не выдерживающий первичной критики».
Что ж, это нам близко. Поищем третьего – исходя из троичности, учитывая триаду, «русскую троицу». Отводя, по Менделееву, преподобного Серафима Саровского – религии, Александра Пушкина – искусству, следует дополнителя в триаде русского космоса разглядеть в науке. Эпоха, разумеется, должна быть той же. Ведь мы рассматриваем хоть и чрезвычайную волну, но одну.
Николай Иванович Лобачевский Как вам покажется в этом ракурсе Николай Иванович Лобачевский?
Родившийся в 1792 году – позже Прохора Мошнина (преподобного Серафима Саровского), но на семь лет раньше Александра Пушкина. Умерший последним в этой троице – в 1856 году.
Коля Лобачевский родился в Макарьевском уезде Нижегородской губернии. Это та самая губерния, где совершил свои духовные подвиги преподобный Серафим.
11 февраля 1826 года на заседании отделения физико-математических наук Казанского университета Лобачевский доложил о результатах своего нового исследования. Доклад назывался «Сжатое изложение начал геометрии со строгим доказательством теоремы о параллелях» и содержал начала неевклидовой геометрии – открытия, совершившего переворот в представлении о природе пространства. Скромное исследование, совпадающее с великим Евклидом в четырех геометрических постулатах, но заменяющее последний, пятый, на противоположный: через точку, не лежащую на данной прямой, проходят, по крайней мере, две прямые, лежащие с данной прямой в одной плоскости и не пересекающие ее. Открытие Лобачевского, опубликованное в 1829–1930 годах, не получившее признания современников, совершило переворот в представлении о природе пространства, в основе которого более 2 тысяч лет лежало учение Евклида, и оказало огромное влияние на развитие математического мышления. Мы до сих пор вряд ли осознаем революционность этого открытия.
Он стал профессором университета в 24 года, в 33 – ректором (всего он шестикратно избирался на должность ректора Казанского университета, в течение почти двух десятилетий – с 1827 по 1846 гг.).
В 1837 году труды Лобачевского были опубликованы на французском языке, а в 1840 году – на немецком. И заслужили признание великого Гаусса (следует вспомнить, что сам Лобачевский был в математике как бы «внуком» Карла Фридриха Гаусса, поскольку учился у профессора Бартельса, воспитанника знаменитого немца). В России же Лобачевский не видел оценки своих научных трудов. Очевидно, его исследования находились за пределами понимания современников. Одни игнорировали его, другие встречали его работы грубыми насмешками и даже бранью.
Геометрия Лобачевского включает в себя геометрию Евклида не как частный, а как особый случай. Изучение свойств пространств в общем виде составляет теперь неевклидову геометрию, сегодня известную всему миру как геометрия Лобачевского. Пространство Лобачевского есть пространство трех измерений, отличающееся от нашего тем, что в нем не имеет места постулат Евклида. Основываясь на работах Лобачевского и постулатах Римана, Альберт Эйнштейн, уже в ХХ веке, создал теорию относительности, подтвердившую искривленность нашего пространства. Теория Эйнштейна была многократно подтверждена астрономическими наблюдениями, в результате которых стало ясно, что геометрия Лобачевского является одним из фундаментальных представлений об окружающей нас Вселенной.
Лобачевский – автор трудов по алгебре, математическому анализу, теории вероятностей, механике, физике и астрономии. Финал активной и плодотворной деятельности ученого – истинно русский. После 30-летней профессорской деятельности министерство отказало в ходатайстве Совета университета об оставлении Лобачевского на кафедре.
Министерские интриги, господа!
Лобачевский получил назначение помощника попечителя учебного округа, что, по словам одного из биографов, «могло его утешить так же, как Пушкина несвоевременное назначение камер-юнкером».
Занимательно, что в этой цитате, как и в наших размышлениях, тоже появляется имя Пушкина.
Умирая, он произнес с горечью: «И человек родился, чтобы умереть».
Не видя вокруг себя людей, проникнутых его идеями, Лобачевский думал, что эти идеи погибнут вместе с ним. Умирая, он произнес с горечью: «И человек родился, чтобы умереть». Его не стало 12 февраля 1856 года.
Вот что написал отец Павел Флоренский о рублевской «Троице»:
«Нас умиляет, поражает и почти ожигает в произведении Рублева вовсе не сюжет, не число “три”, не чаша за столом и не крила, а внезапно сдернутая пред нами завеса ноуменального мира (выделено мной. – С.М.), и нам, в порядке эстетическом, важно не то, какими средствами достиг иконописец этой обнаженности ноуменального и были ли в чьих-либо других руках те же краски и те же приемы, – а то, что он воистину передал нам узренное им откровение. Среди мятущихся обстоятельств времени, среди раздоров, междоусобных распрей, всеобщего одичания и татарских набегов, среди этого глубокого безмирия, растлившего Русь, открылся духовному взору бесконечный, невозмутимый, нерушимый мир, “свышний мир” горнего мира. Вражде и ненависти, царящим в дольнем, противопоставилась взаимная любовь, струящаяся в вечном согласии, в вечной безмолвной беседе, в вечном единстве сфер горних. Вот этот-то неизъяснимый мир, струящийся широким потоком прямо в душу созерцающего от Троицы Рублева, эту ничему в мире не равную лазурь – более небесную, чем само земное небо, да, эту воистину пренебесную лазурь, несказанную мечту протосковавшего о ней Лермонтова, эту невыразимую грацию взаимных склонений, эту премирную тишину безглагольности, эту бесконечную друг пред другом покорность – мы считаем творческим содержанием Троицы».
Да, мы избрали троичный пример из иной, не рублевской, не сергиево-радонежской эпохи, но разве и не о наших героях слова эти?
Взаимодополнение, соперетекание друг в друга трех составляющих триады таковы, что порой нет никакой возможности вычленить пресловутое «одно». Думается, в таком вычленении по самому большому счету нет необходимости (прикладная необходимость, быть может, и возникает иногда). Разве в речах преподобного Серафима, а более всего в знаменитой беседе с Н.А. Мотовиловым о стяжании Святого Духа, отсутствуют признаки искусства и науки? Или теория Лобачевского не прекрасна? И коль она есть прорыв к свету истины, то разве она не религиозна?
Преподобный Исаак Сирин заметил в VII веке: «Если твое делание благоугодно Богу и Он даст тебе дарование, то умоли Его дать тебе и разум: каким образом смириться тебе при даровании, потому что не все могут сохранить дарование безвредно для себя». Как нам важны здесь не только «дар», но и «разум»!
А уж разве не религиозны лучшие пушкинские произведения?
Финал сочинения 1825 года «Люблю ваш сумрак неизвестный…»:
Быть может, с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные,
И чужд мне будет мир земной;
Быть может, там, где все блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутных жизни впечатлений
Не сохранит душа моя,
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я…
Это отчетливо религиозное сочинение, обладающее мощью прямого, проповеднического действия. Эмоциональная сила элегической грусти такова, что читатель сразу, немедленно и всецело включается в сопереживание, узнавая, прежде всего, свои собственные чувства…
Мне могут возразить: мол, углы обозначенного мной треугольника (хоть и вписанного в круг) разновелики. Но…
Мне могут возразить: мол, углы обозначенного мной треугольника (хоть и вписанного в круг) разновелики. Но разве это только проблема изливающих свет – в том, что мы в разной мере способны его усвоить, принять? Безусловно, среди названных троих Пушкин известен (условно допустим, что и усвоен) больше, чем остальные. С высокой точностью можно было десять лет назад считать, что хоть с толикой его наследия знаком каждый русский человек. (Сегодня резко возросло число безграмотных – за счет появления сотен тысяч беспризорных детей.) Преподобный Серафим был заслонен от народа (в том числе и по вине самого народа) в течение семи десятилетий большевизма. С открытиями Николая Лобачевского и сегодня знакомы лишь единицы. Однако светы длятся. И «равновесие» светов может возникнуть в чуть более дальней перспективе. Во всяком случае, худо-бедно в «религиозной» составляющей перспектива такого выравнивания наметилась. С наукой же всегда было трудней. Особенно тяжко ей сегодня, в пору «реформирования» системы образования. («Мы рушим на века, и лишь на годы строим…» – написал харьковчанин Б. Чичибабин.)
Быть может, в случае с нашими великими Серафимом, Александром и Николаем мы имеем дело даже не с тройственным аккордом, а (как сказал в связи с «Троицей» Рублева искусствовед Вяч. Щепкин в статье «Душа русского народа в его искусстве», 1920) с «цельным дуновением»?
Сколько верст от Болдино до Сарова? Встреча с писателем Николаем Михайловичем Коняевым.
Однажды к писателю пришла мысль – сколько вёрст от Болдина до Сарова? Позже появилась статья на эту тему, в которой, конечно, за географическими названиями Болдина и Сарова стояли великие имена Пушкина и Серафима Саровского.
Болдино находится очень близко от Сарова, от Дивеева, и, конечно же, не быть взаимосвязи между этими событиями не может. Названия Болдино и Дивеево впервые упоминаются в хрониках в связи с походом Ивана Грозного на Казань. Он вышел из Мурома, переправился через Оку и через муромские леса, мимо Арзамаса пошёл на Казань. Потом, с годами, его походные станы превратились в населённые пункты, которые стали очень важными пунктами русской истории.
Мы знаем, что 25 ноября 1825 года Преподобный Серафим Саровский оставил затвор.
Как сказано в записках Н.А. Мотовилова, «пробираясь по обычаю сквозь чащи леса по берегу реки Саровки к своей дальней пустынке, увидел он ниже того места, где был некогда богословский колодец, и почти близ берега реки Саровки, Божию Матерь, явившуюся ему тут (где ныне колодезь его и где тогда была лишь трясина), а дальше и позади Нее на пригорке двух Апостолов: Петра Верховного и Евангелиста Иоанна Богослова. И Божия Матерь, ударив землю жезлом так, что искипел из земли источник фонтаном светлой воды, сказала ему: «Зачем ты хочешь оставить заповедь рабы Моей Агафьи — монахини Александры? Ксению с сестрами ее оставь, а заповедь сей рабы Моей не только не оставляй, но и потщись вполне исполнить ее: ибо по воле Моей она дала тебе оную. А Я укажу тебе другое место, тоже в селе Дивееве: и на нем устрой эту обетованную Мною обитель Мою. А в память обетования, ей данного Мною, возьми с места кончины ее из общины Ксении восемь сестер». И сказала ему по именам, которых именно взять, а место указала на востоке, на задах села Дивеева, против алтаря церкви Казанского явления Своего, устроенного монахиней Александрой. И указала, как обнести это место канавою и валом, и с сих восьми сестер повелела ему начать обитель сию».
Так и случилось…
9 декабря 1826 года в Дивеево заложили мельницу, положившую начало «девичьей» общины, а с 1829 по 1833 годы шло обустройство Святой канавки вокруг девичьей общины.
Получается, что Болдинская осень Александра Сергеевича Пушкина, которую поэт провел в 1830 году в 65-ти верстах от «Четвертого жребия вселенского Божией Матери», выпала как раз на годы обустройства Святой канавки. Вы знаете это предание о том, что в конце света останется только это огражденное Дивеевской канавкой пространство, куда не сможет ступить нога антихриста, и в этом пространстве будут спасаться люди. Это великое место, это великое деяние, которое происходило тогда. Разгадать его, рассказать о его смысле, разгадать его смысл, естественно, невозможно. Но то, что это деяние великое, деяние не осознаваемое нами – это очевидно. И рядом, в это же время происходит другое великое событие, которое мы видим и можем проследить все его моменты – это Болдинская осень Александра Сергеевича Пушкина.
В Болдино Пушкин поехал с очень мирской целью – заложить это имение, которое подарил ему отец на свадьбу. Пушкин приезжает в Болдино и попадает в холеру. Вокруг устроены карантины, заставы. В письме к Наталье Николаевне он пишет: «Мое пребывание здесь может продолжаться вследствие обстоятельства, совершенно непредвиденного…» И далее поясняет: «В окрестностях у нас Cholera morbus (очень миленькая персона)».
И вот, отрезанный от всех, Пушкин живёт в Болдино и пишет бесконечное множество бесконечно великих произведений. У поэта протоиерея Андрея Логвинова есть стихотворение, рассказывающее о болдинском периоде творчества Пушкина.
Ведь как возникла Болдинская осень?
Он мчался во весь мах в Москву к невесте,
И вдруг — холера, строгий карантин.
Казалось, будто жизнь его разбилась, —
Как он рыдал, проехать умолял!
Потом — деваться некуда — смирился
Наедине и с Богом и с собой.
И — гений в нем тогда заговорил…
Достаточно сказать, что в Болдино Пушкин завершает роман Евгений Онегин – главное произведение его жизни, и что ежели бы не было Болдино, то мы не знаем, когда бы случилось это, когда бы был завершён этот роман. Он пишет там свои маленькие пьесы, он пишет там множество стихотворений, он пишет там достаточно большое количество своих повестей. Почти все «Повести Белкина» написаны тогда, в Болдинскую осень. Это непредставимо, что один человек в такое короткое время смог создать такой огромный массив гениальных литературных произведений. Это чудо. Это такое же чудо, как создание Дивеевской канавки.
Получается, что в одно и то же время произошло два чуда: одно – великое и непознаваемое чудо создания Святой канавки Серафимом Саровским, другое – чудо создания Александром Сергеевичем Пушкиным подлинно гениальных произведений, которые составляют гордость нашей словесности. Конечно же, всё это не могло произойти случайно.
Надо сказать, что соседство Болдино с Саровым уже достаточно давно тревожит пушкинистов, и в последние десятилетия возникла легенда о личной встрече Преподобного с Александром Сергеевичем Пушкиным, а одна исследовательница отыскала в рукописи поэта «Отцы пустынники…» даже портрет Серафима Саровского. Но, как бы этого ни хотелось бы, как бы ни была необходима эта встреча в нашей истории — встреча Пушкина и Серафима Саровского, наверное, всё-таки, следует дать отрицательный ответ на вопрос: была она или не была.
Черновики Пушкина пестрят рисунками, сделанными рукой поэта, среди них есть рисунок, который сопровождает стихотворение «Отцы пустынники и жены непорочны…». На нём изображён молящийся монах удивительно похожий на преподобного старца Серафима Саровского. Хочется верить, что это он и есть, но это всего лишь случайное сходство.
У нас нет никаких свидетельств, что Пушкин знал Серафима Саровского. К сожалению, слава старца тогда ещё не распространилась так широко. Да что Пушкин? Вот есть воспоминания Бориса Зайцева, который жил полвека спустя после Александра Сергеевича. Он жил рядом, в четырёх верстах от Сарова. Он вспоминает: «Мы жили рядом, можно сказать под боком с Саровом, и что знали о нем! — писал он. — Ездили в музей или на пикник… Самый монастырь — при слиянии речки Саровки с Сатисом. Саровки не помню, но Сатис — река красивая, многоводная, вьется средь лесов и лугов. В воспоминании вижу легкий туман над гладью ее, рыбу плещущую, осоку, чудные луга…
А в монастыре: белые соборы, колокольни, корпуса для монахов на крутом берегу реки, колокольный звон, золотые купола. В двух верстах (туда тоже ездили) — источник Святого: очень холодная вода, в ней иногда купают больных. Помню еще крохотную избушку Преподобного: действительно, повернуться негде. Сохранились священные его реликвии: лапти, порты — все такое простое, крестьянское, что видели мы ежедневно в быту. Все-таки пустынька и черты аскетического обихода вызывали некоторое удивление, сочувствие, быть может, тайное почтение. Но явно это не выражалось. Явное наше тогдашнее, интеллигентское мирочувствие можно бы так определить: это все для полуграмотных, полных суеверия, воспитанных на лубочных картинках. Не для нас.
А около той самой пустыньки святой тысячу дней и ночей стоял на камне, молился! Все добивался — подвигом и упорством, взойти на еще высшую ступень, стяжать дар Духа Святого — Любовь: и стяжал! Шли мимо — и не видели. Ехали на рессорных линейках своих — и ничего не слышали»…
В словах писателя очень горькие признания. Он говорит не только о себе, но и обо всей интеллигенции, воспитанной на дворянской культуре: «Серафим жил почти на наших глазах… Сколь не помню я степенных наших кухарок… скромный, сутулый Серафим с палочкой… всюду за нами следовал. Только «мы»-то его не видели… Нами владели Беклины, Ботичелли… Но кухарки наши правильнее чувствовали. В некоем отношении были много нас выше»…
Я к чему прочитал эту длинную цитату из Зайцева? – Чтобы показать, что даже десятилетия спустя после смерти Пушкина, всё равно, значение Серафима Саровского мало кто понимал. И понимали его в начале только в народе, а аристократия, интеллигентные люди, они совершенно не воспринимали Серафима Саровского.
Многие не видели, не слышали, не могли понять тогда – кто жил с ними рядом. Они проезжали, проходили мимо, а иные наоборот – стремились попасть к старцу, и им открывалась тайна. Николай Александрович Мотовилов в своих воспоминаниях рассказал, как несколько часов подряд длилась его беседа с батюшкой Серафимом. Как преподобный усадил его на пень, а сам присел напротив на корточки. Потом взял его за плечи и показал, что значит находиться в Духе Божием. Мотовилов не мог смотреть на светящееся лицо батюшки – так силен и ярок был этот свет. «Представьте себе, — писал он, — в средине солнца, в самой блистательной яркости его полуденных лучей, лицо человека, с вами разговаривающего. Вы видите движение его уст, меняющееся выражение его глаз, слышите его голос, чувствуете, что кто-то вас руками держит за плечи, но не только рук этих не видите, не видите ни самих себя, ни фигуры его, а только один ослепительный свет, простирающийся далеко, на несколько сажень кругом и озаряющий ярким блеском своим и снежную пелену, покрывающую поляну, и снежную крупу, осыпающую сверху и меня, и великого старца. Возможно ли представить себе то положение, в котором я находился тогда?»
Почему же Пушкин, будучи современником Серафима Саровского так и не встретится с ним? Хотя от Дивеева до Болдина было напрямую 65 вёрст – но это для птиц небесных, а для путешественников из Болдина добраться туда было труднее. Да и едва ли у Пушкина возникло бы желание поехать к старцу, известность которого распространялось пока что только среди простого народа.
Встречался ли Александр Сергеевич Пушкин с Серафимом Саровским, или нет? – Ну, конечно же, нет. Нет просто потому, что он не знал о его существовании. Если и знали в Болдино кто-то, то это были, действительно, какие-то кухарки, крестьяне, которые, конечно, на Пушкина не имели такого влияния, чтобы он всё бросил, и, преодолевая немыслимые трудности, вместо того, чтобы добираться к невесте в Москву, поехал бы к какому-то старцу, которого почитают крепостные люди.
Можно ли как-то сравнивать преподобного Серафима Саровского и поэта Александра Сергеевича Пушкина? Поэт – пророк, старец – святой. Есть ли что-то, объединяющее их судьбы?
Серафим Саровский и Александр Сергеевич Пушкин всегда будут стоять рядом в народном сознании, в сознании русского православного человека. Это такие величины, без которых невозможна наша русская православная история. Они как бы определяют её. И когда я говорил о том, что Пушкин почти наверняка не встречался лично с Серафимом Саровским – конечно, это так. Но, с другой стороны, я ведь говорил о встрече, которая происходит, когда два человека пожимают друг другу руки и говорят о делах. Но есть и другие встречи, встречи, которые происходят не в таком бытовом пространстве… Мы же помним, что Пушкин не только гений, не только великий поэт, но, кроме того, в его роду много святых, которые, конечно же, молились за него. И, может быть, поэтому ему была дарована такая удивительная судьба. И, конечно же, Серафим Саровский, который уже стяжал Святой Дух – мы знаем об этом из воспоминаний современников – он мог взять человека за руку и тот оказывался под влиянием Святого Духа, этой благодати, входил в эту благодать, когда на морозе человеку становилось тепло. Вот какова была сила стяжания Святого Духа Серафимом Саровским.
Нельзя говорить однозначно: была или не была встреча. То чудо болдинское, которое происходило, конечно же, оно результат некоей духовной встречи, на мой взгляд, того чуда, которое совершалось рядом, в Дивеево. Это как отблеск Дивеево – Болдинская осень Пушкина.
Пушкинисты до сих пор выискивают косвенные доказательства, которые якобы свидетельствуют о том, что Пушкин знал преподобного Серафима Саровского. Действительно, какие-то совпадения просто удивительны. Хотя, ответ Пушкина митрополиту Московскому, который был написан задолго до Болдинской осени… Помните, первый вариант:
Твоим огнем душа согрета,
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Филарета
В священном ужасе поэт.
Так было в первом варианте, а потом Пушкин, также задолго до поездки в Болдино, исправил строки, и получилось:
Твоим огнем душа палима,
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Серафима
В священном ужасе поэт.
Понятно, что речь идет тут не о Серафиме Саровском, а о представителе небесных сил, но поразительно – зная то, что предстоит Болдинская осень, зная, что это будет происходить рядом с Дивеевской канавкой, поразительно, как он делает это исправление, и возникает образ именно Серафима Саровского. Вопреки той правде, всем тем свидетельствам, которые указывают на то, что не было этой встречи. И её действительно не было. Но встреча – в том то и чудо Господне – она была, она происходила, она совершалась…
Чему может нас, читателей и христиан научить жизнь Пушкина? Ведь, наверное, учат не только произведения, написанные классиком, но и вся его жизнь, пусть с грехами юности, но зато с покаянным чувством у врат Вечности. И биография Пушкина, и жизнь его, и его стихи, они учат самому главному – учат, как человеку спасать свою душу. Я считаю, например, что все эти направления литературные: критический реализм, социалистический реализм, они достаточно условны. Был у нас реализм один – был православный реализм. И вот ярчайшим его представителем был Александр Сергеевич Пушкин. Что такое православный реализм? – Это направление литературы, где автор ставит главной своей задачей рассказать о том, как происходит спасение человеком своей души или погубление человеком своей души. И эту задачу православного реализма Пушкин реализовывал на протяжении всей своей жизни, всего своего творчества.
Не случайно Ф.М. Достоевский назвал «Евгения Онегина» поэмой «осязательно реальной, в которой воплощена настоящая русская жизнь с такою творческой силой и с такой законченностью, какой и не бывало до Пушкина, да и после его, пожалуй».
Завершая наш разговор, хочется подытожить – воистину ли не состоялось той великой встречи гениального поэта Александра Сергеевича Пушкина и святого старца Серафима Саровского? Все эти события: создание Дивеевской канавки, преображение России, которое совершал Николай I, создание Пушкиным литературы православного реализма – они совершались одновременно, они не могли быть друг без друга, они обусловлены друг другом. Это события, которые определяют всё в дальнейшей истории России
Комментарии 0
Дмитрий Менделеев
Благодаря дневникам и письмам мы можем восстановить почти каждый день жизни А.С. Пушкина. Но несколько из них неожиданно выпадают из этой череды. Некоторые исследователи считают, что в эти дни смятения – Пушкин «заперт» в Болдине, вокруг свирепствует мор, невеста поэта осталась в зараженной холерой Москве, его помолвка вот-вот расстроится – поэт едет к преподобному Серафиму Саровскому. И действительно, после этого молчания из-под пера поэта вдруг вырываются светлые шедевры…
О том, что произошло в эти «выпавшие» дни, рассуждает Дмитрий Владиславович Менделеев, автор и ведущий программ «Библейский сюжет» и «Святыни христианского мира».
Тропинин В. А. Портрет Пушкина Александра Сергеевича. 1827 г.
На пороге женитьбы
Осенью 1830 года, когда в России свирепствовала эпидемия холеры, Пушкин оказывается «запертым» в Болдине. Перед свадьбой он едет туда, чтобы вступить в права владения этой деревушкой в несколько десятков душ. Не такое уж большое именьице, но отец его отдает, чтобы у сына было хоть что-нибудь свое, чтобы он пошел под венец как положено.
Александр Сергеевич едет вступать в права владения, но неожиданно объявляют карантин… Наступает знаменитая «Болдинская осень»: Пушкин рождает огромное количество шедевров – «Маленькие трагедии», «Повести Белкина», последние главы «Евгения Онегина», стихотворения, поэмы… Огромный поток прозы и поэзии выходит из-под его пера в этот период!
Но самому поэту очень неспокойно. Во-первых, он не знает, что будет с женитьбой: свадьба без конца откладывается, нет денег, ужасные отношения с семьей Натальи Николаевны Гончаровой, с будущей тещей. Во-вторых, непонятно, как сложится его дальнейшая жизнь: ему уже 30 лет, ей – 16 (к этому моменту чуть больше). Он переживает: молодая, красивая женщина будет блистать в свете, кем-то увлечется… Пушкина терзают все эти предсвадебные тревоги.
И вдруг он получает письма о том, что помолвка расстраивается и, что еще хуже, холера уже в Москве, где осталась Наталья Николаевна. Он рвется туда, вопреки всем карантинам, хотя прекрасно знает, что его могут не пропустить. А ведь он и сам был назначен старшим по нескольким административным территориям, куда в том числе входили Саров и Дивеево, он ездил туда, проверял, какие меры принимаются для предотвращения распространения холеры.
И, тем не менее, он нарушает эти правила и запреты, прорывается через несколько кордонов, доезжает до Владимира, но во Владимире его окончательно разворачивают в обратную сторону… Александр Сергеевич пишет губернатору, ругается, кричит, всех солдат, которые его не пускают, обещает в Сибирь сослать, но ничего не действует: его разворачивают – он уезжает обратно и… исчезает из поля зрения историков литературы.
Мы не знаем, где в эти несколько дней был Пушкин, хотя практически каждый день его жизни известен, потому что есть дневники, есть письма – всё записано.
А тут – несколько дней выпало. Возможно, он был в таком тяжелом состоянии, что даже не мог ничего записать – всякое бывает. Но тот поток прозы и поэзии, который появляется после этого исчезновения, говорит о том, что нечто очень хорошее случилось в его жизни, нечто, о чем он не рассказал ни в письмах, ни в дневниках.
Поэты-исследователи творчества Александра Сергеевича – не историки – считают, что, возможно, произошла его встреча с преподобным Серафимом Саровским.
Эти люди чувствуют язык Александра Сергеевича, чувствуют, какие перемены в творчестве происходят на фоне тех или иных событий в жизни – поэт же не совсем всё из головы берет. И вот, внимательно вчитываясь в его стихотворения, они находят свидетельства тому, что такая встреча должна была состояться.
Возможно, это батюшка Серафим изображен поэтом на полях стихотворного переложения молитвы прп. Ефрема Сирина
В рукописи знаменитого стихотворения «Отцы-пустынники», которое позже будет написано Александром Сергеевичем, есть рисунок монаха в келье, старца, который вполне может быть Серафимом Саровским, – он в «белой» ризе в келье рассказывает Александру Сергеевичу о преподобном Ефреме Сирине.
Преподобный Ефрем Сирин, мы знаем, был очень дорог батюшке Серафиму, а молитва святого Ефрема – простая, ее легко запомнить, преподобный вполне мог дать ее новоначальному, пришедшей к нему страждущей душе. Это как раз было в духе батюшки – давать короткие, легко запоминающиеся наставления.
Есть и еще несколько стихотворений, которые говорят о том, что вполне могла произойти эта встреча, и если уж не буквально, физически, то духовно.
Предчувствие смерти
Самое главное, что меняется после этих нескольких дней, – настроение Пушкина, тон его произведений. Все его «Маленькие трагедии» становятся притчами – за каждой из них обязательно стоит какая-то евангельская или ветхозаветная строчка. Отсюда начинается путь его восхождения. А в конце этого пути – «Капитанская дочка», шедевр. И еще одно стихотворение, которое он пишет незадолго до смерти:
В белой ризе предо мною
Старец некий предстоял
И меня благословлял
Чудный сон мне Бог послал:
С длинной белой бородою,
В белой ризе предо мною
Старец некий предстоял
И меня благословлял.
Он сказал мне: «Будь покоен,
Скоро, скоро удостоен
Будешь Царствия небес,
Скоро странствию земному
Твоему придет конец.
Пусть готовит ангел смерти
Для тебя святой венец».
Сердце жадное не смеет
И поверить, и не верить:
Ах, ужели в самом деле
Близок я к моей кончине?
И страшуся, и надеюсь:
Казни вечныя страшуся,
Милосердия надеюсь.
Успокой меня, Творец.
Но Твоя да будет воля, не моя.
Рукопись повести «Гробовщик». Сентябрь 1830 Опираясь на эти строки, мы можем представить, о чем мог Александр Сергеевич говорить со святым человеком. Жениться или не жениться? – конечно, и об этом, потому что это его терзало. Но он предчувствовал смерть. Это и логически можно понять: молодая жена попадет в свет, кавалеры, ухаживания – дуэль просто неизбежна! Рано или поздно что-нибудь подобное должно было произойти.
До встречи с преподобным Серафимом Саровским он пишет «Гробовщика», «Бесов» – очень мрачные произведения. Он предчувствовал свою смерть и упоминал об этом…
Пушкин должен был бы поведать о своих тревогах батюшке и, видимо, получить благословение на брак – вместе с наставлением, что это будет для него путь очищения, восхождения: через семью, через спокойную, взрослую, сознательную жизнь, через спокойное творчество он может искупить все те ошибки, все те глупости, которые успел наделать до этой встречи.
Исповедь вопреки моде
По другим косвенным признакам можно сделать вывод, что в тот момент состоялось покаяние Пушкина именно как Таинство. До этого, когда Александр Сергеевич пишет стихотворение, в котором звучат мотивы покаяния блудного сына, видно, что он кается, слезы льет, но таинства Исповеди не происходит.
Светским людям на настоящую, не формальную исповедь решиться было непросто
Тому поколению на исповедь решиться было непросто. Во-первых, потому что столичное духовенство выглядело очень недостойно, многие спивались.
Вспомним, что примерно в это же время император Николай I вызывает из глуши святителя Игнатия (Брянчанинова), умоляя его навести порядок в одном из столичных монастырей на Невском проспекте, который был позорищем.
Во многом такой упадок нравов связан с положением, в котором находилась Церковь, – положением крайней материальной зависимости. А батюшки в усадьбах полностью были зависимы от своих помещиков, от бар, от любых их капризов: вплоть до того, что их могли запросто выпороть и посадить на голодный паек. Собаками могли затравить батюшку. Все эти кошмары описаны в произведениях Лескова, Салтыкова-Щедрина. Поэтому понятно, что и батюшки от такого незавидного положения не все были святые.
Трудный был период во многих отношениях…
Люди уходили в леса, в глушь в поисках настоящей духовной жизни, и за ними тянулись дворяне, которые не могли у себя дома исповедоваться: когда ты в таких отношениях с батюшкой… Дворяне могли даже «покупать» исповедь: ведь без справки о говении тогда не венчали. Так, герой «Анны Карениной» Стива Облонский дал батюшке взятку за Левина. Батюшка спросил его на исповеди: «Вы веруете в Бога?» – «Нет». – «А, ну и ладно». И исповедовал его, причастил и справку дал о говении…
Было и такое уродство.
И тут Пушкину выпадает шанс: ему уже деваться некуда – душа болит, и каяться хочется, он в смятении, неизвестно, что его ждет впереди. Конечно, попасть на исповедь к преподобному Серафиму Саровскому в таком состоянии Сам Бог велел! Я надеюсь, что так оно и произошло. Во всяком случае, какое-то духовное утешение Александр Сергеевич тогда получил. И по тому, как его жизнь протекала после свадьбы, мы видим, что произошло нечто очень сильное.
Пушкинская усадьба, Большое Болдино
«И внемлет арфе Серафима»
«Болдинская осень» случилась за 6,5 лет до смерти Пушкина. Но его устремление к Богу зародилось, безусловно, раньше. В 1826 году он пишет стихотворение «Пророк». Тогда уже, можно сказать, началась церковная жизнь поэта: он стал ходить на службы. Есть стихотворение, которое свидетельствует о том, что Александр Сергеевич в храме бывал уже чаще, а не так, как люди его круга, – два раза в жизни или два раза в году, на Пасху и на Рождество, и то они не причащались, а просто обедню приходили послушать.
Пушкин ходил слушать проповеди митрополита Филарета в Москве, любил их. Знаменитая стихотворная переписка поэта с митрополитом происходит, кстати, примерно в то же время. В 1830 году, в Болдино. Последние строки стихотворного диалога у Пушкина такие: «И внемлет арфе Серафима в священном ужасе поэт» – это ведь написано после предполагаемой нами встречи с преподобным Серафимом Саровским. А сначала: «Твоим огнем душа согрета… И внемлет арфе Филарета», но окончательный вариант – «…Серафима». Может быть, в жизни Пушкина произошло что-то еще более важное, после чего он изменил строчку.
Эта переписка – не просто беседа, она продолжалась пару лет, с тех пор, как началось дело по поводу «Гаврилиады». Святитель Филарет с болью прочитал это произведение поэта и писал о Пушкине: «Сам бес водил его рукой». Но вместе с тем он очень любил Пушкина-автора и поэтому все силы своей души и молитвы направил на то, чтобы спасти эту душу. Александр Сергеевич это оценил, поэтому он так и откликнулся – слушал проповеди святителя Филарета, в частности. Конечно, святитель сыграл огромную роль в его духовном становлении. Но не один он: на поэта повлияли и иные личности и события.
Это время – «Болдинская осень» – супер-всплеск в творчестве поэта, как подмечают многие. Но действительно ли его причиной была встреча Пушкина с преподобным Серафимом, мы, наверное, никогда достоверно не узнаем, но очень хочется верить…
Дмитрий Менделеев
22 октября 2015 г.
источник
Сон в июльскую ночь — Пушкин и Серафим Саровский
И ещё одна интересная статья на эту тему
Пушкин и св. преп. Серафим Саровский
Нам кажется неслучайным настойчивое обращение в последние годы многих литературоведов к проблеме «Пушкин и Серафим Саровский». Так Н. С. Серегина («Пушкин и Саровская пустынь»), Л. А. Краваль («Пушкин и Святой Серафим») посвятили этой проблеме несколько работ.
В этих исследованиях авторы сближают духовную миссию русского поэта и святого. Но первооткрывателем темы «Пушкин и Серафим Саровский» является Н. Бердяев, то есть истоки этой проблемы лежат именно в литературе «серебряного века».
Пушкин, формально «сбрасываемый с корабля современности», внутренне признавался одними за идеал абсолютного поэта (В.Брюсов, А.Блок, А.Ахматова), другими – за пророка национального идеала и идеала всечеловечности (В.Иванов, В.Соловьев, В.Ильин, В.Розанов). Всеобъемлимость гения Пушкина, попробовавшего себя практически во всех жанрах современной ему литературы, объединившего в своем творчестве все стили от классицизма до реализма, и Серафима, включившего в свой духовный путь все возможные подвиги иночества: пустынножительство, столпничество, затворничество, молчальничество, старчество, — не раз отмечалась современными исследователями, но была близка и синтетическому началу «серебряного века». «Универсализм» и синтез были свойственны в равной мере и символистам и реалистам начала ХХ века.
Вспомним «единого» и «многоликого» А.И.Куприна – военного, землемера, грузчика, рыбака, певца в хоре, спортсмена, писателя – или Вяч. Иванова – эллина, варвара, европейца, ницшианца, мистика, поэта и мыслителя – или, наконец, В.Брюсова, призывавшего поэтов объединить в своем творчестве две противоположные и непересекающиеся ранее традиции русской поэзии: пушкинскую, «дневную» и тютчевскую, «ночную» «замирную».
Расколовшаяся на десятки «измов», на сотни индивидуальностей литература начала ХХ века тосковала по «всеединству», зримыми идеалами которого были для нее личность Пушкина и Серафима. Поэтому не случайно так много пушкинских мотивов в поэме Максимилиана Волошина «Серафим Саровский».
В частности, на наш взгляд, наиболее сильно влияние на поэму стихотворения «Бесы» Пушкина, неоконченного стихотворения «Когда порой воспоминанье…», написанных осенью 1830 года и «каменноостровского цикла» 1836 года.
Пятая глава поэмы «Серафим Саровский» посвящена в целом теме бесовства: Русский бес паскудлив и озорист,
Но ребячлив, прост и неразумен.
Нам кажется, что здесь явлено не только народное представление о бесе, но скорее, русское художественное представление, восходящее к Пушкину, к его бесу и бесенку из «Сказки о попе и работнике его Балде», а также к проказам бесов из одноименного стихотворения: Посмотри: вон, вон играет,
Дует, плюет на меня;
Вот – теперь в овраг толкает
Одичалого коня;
Там верстою небывалой
Он торчал передо мной;
Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой.
В целом, рассуждения Волошина о бесе уныния, бесе вечернем, бесе полунощном и бесе утреннем, кроме отсылок к беседам с Серафимом и традиционным богословским рассуждениям, содержат некоторые, на наш взгляд, пушкинские реминисценции. Например, из такого пушкинского отрывка 1830 года: Когда порой воспоминанье
Грызет мне сердце в тишине,
И отдаленное страданье,
Как тень, опять бежит ко мне;
Когда, людей повсюду видя,
В пустыню скрыться я хочу <…>
Стремлюсь привычною мечтою
К студеным северным волнам,
Меж белоглавой их толпою
Открытый (?) остров вижу там <…>
Сюда погода волновая
Загонит утлый мой челнок.
Б.В.Томашевский толковал это стихотворение как размышления поэта о Соловецком монастыре, Л.А.Краваль выдвигает предположение о Валааме (волнам – Валаам). Под этим стихотворением в рукописи поэта нарисована лодка и человеческая фигура в ней (знак автопортрета). Пушкин часто рисовал кораблики и лодки.
Корабль, по мнению Л.А. Краваль, символ Церкви, направления к спасению. Лодка соответственно символизирует направление к спасению одного человека. (То, что Пушкин использовал этот иероглиф в своем классическом значении, видно на примерах других рисунков, например, в наброске к «Домике в Коломне», в рукописи седьмой главы «Евгения Онегина», в рукописи стихотворения «Осень»).
Эти мотивы монастыря, сердечных страданий, вызванных воспоминаниями, мы находим в пятой главе поэмы Волошина: …Потому что монастырь, что крепость
Осаждаем бесами всечастно <…>
Бес вечерний сердце жмет и тянет
Горестной, сладимою истомой,
Расстилается воспоминаньем,
Соблазняет суетой неизжитой.
С этими строками Волошина созвучно и еще одно стихотворение Пушкина 1828 года «Воспоминание»: Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток….
«Бес уныния», если судить по стихам Пушкина, достаточно часто и сильно одолевал и самого поэта. Сравним цитаты из поэмы Волошина и стихотворений Пушкина: Бес уныния приходит в полдень
И рождает беспокойство духа,
Скуку, отвращение, зевоту ,
Голод и желанье празднословить…
Ум бесплодным делая и праздным .
«Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
«Отцы пустынники», 1836
Такие смутные мне мысли все наводит,
Что злое на меня уныние находит.
» Когда за городом, задумчив, я брожу»
1836
Список пушкинских цитат может быть продолжен, так как «бес уныния, праздности и скуки» смущал многих героев поэта: от Фауста («Сцена из «Фауста»») до Онегина («Евгений Онегин»). Но и полунощный бес, о котором пишет Волошин: Бес полунощный наводит страхи,
Из могил выходит мертвецами,
Шевелится за стеной, стучится в окна,
Мечет вещи, щелкает столами,
На ухо кричит, колотит в двери,
Чтоб отвлечь сознанье от молитвы… —
находит образное отражение в произведениях Пушкина, смущая если не самого поэта, то его героев. Например, в повести «Гробовщик» – ночное посещение мертвецами гробовщика или в балладе «Утопленник» — жуткая история о том, как «в день урочный» «утопленник стучится под окном и у ворот». И, наконец, «бес полунощный» прямо назван в стихотворении «На Испанию родную…»: Короля в уединенье
Стал лукавый искушать,
И виденьями ночными
Краткий сон его мутить.
Он проснется с содроганьем,
Полон страха и стыда…
Хочет он молится богу
И не может. Бес ему
Шепчет в уши звуки битвы
Или страстные слова.
Таким образом, мы видим, что само пушкинское понимание «бесовского искушения» близко рассуждениям о бесах о.Серафима. Может быть, именно о «духе праздности унылой», о «вечернем бесе» «сердечных угрызений» шел разговор между Пушкиным и старцем Серафимом при той единственно возможной таинственной встрече 1830 года, зашифрованные следы которой пытаются разгадать современные пушкинисты в рукописях поэта.
Может быть, следами этой встречи и являются болдинские творения: стихотворение «Бесы», отрывок «Когда порой воспоминанье…», повести «Метель», «Гробовщик».
А «каменоостровский» цикл стихотворений, в том числе и «Отцы пустынники», на автографе которого был нарисован Пушкиным старец, по мнению Л.Краваль, всем обликом напоминающий Серафима, был создан в 1836 году после «вещего сна» Пушкину, который нашел отражение в стихотворном переводе из Саути «На Испанию родную…», которое мы цитировали тоже в связи с темой «беса полунощного», и в следующем отрывке: Чудный сон мне Бог послал
С длинной белой бородою,
В белой ризе предо мною
Старец некий предстоял
И меня благославлял…
Сравним в стихотворении «На Испанию родную…»: В сновиденье благодатном
Он явился королю,
Белой ризою одеян
И сияньем окружен.
Сам сюжет стихотворения «Бесы» и перекликающийся с ним эпизоды из повестей «Капитанская дочка» и «Метель» (ночь, метель, сбившиеся с дороги путники) во многом схожи с одним устным преданием о Серафиме, которое Волошин включил в финал своей поэмы: Раз зимой, во время снежной вьюги,
Заплутал в лесных тропах крестьянин.
Стал молиться жарко Серафиму.
А навстречу старичок согбенный,
Седенький, в лаптях, в руке топорик.
Под уздцы коня загреб и вывел
Сквозь метель к Дивеевским воротам.
«Кто ты, дедушка?» – спросил крестьянин.
«Тутошний я… Тутошний…» – и сгинул.
А зайдя к вечерне помолиться,
Он узнал в часовне на иконе
Давешнего старичка и понял,
Кто его из снежной бури вывел.
«Метельный» сюжет Пушкина, возможно, благодаря различной контаминации его в произведениях самого поэта, становится постепенно одним из устойчивых, традиционных символов русской литературы: с интерпретацией образа пушкинской метели мы встречаемся у Достоевского («Бесы», «Идиот»), Блока («Двенадцать»), Есенина («Годы молодые…», «Ответ», «Метель»), Булгакова («Мастер и Маргарита»). Метель – это и символ бесовства, и символ разрушения космического порядка бытия, то есть прежнего привычного мироустройства, это и символ духовного распутья или тупика, утраты четких нравственных ориентиров.
Волошин использует «метельный» сюжет в своей поэме как обобщенный символ всякой беды, в которой может оказаться человек и из которой его может вывести горячая молитва к Серафиму.
Но метель здесь же будет и символом бесовства, именно потому, что вывести из нее может только молитва, то есть здесь мы напрямую прослеживаем связь с пушкинским первообразом (стихотворение «Бесы»).
И наконец, благодаря этой соотнесенности с пушкинским «метельным» сюжетом вьюга в финале поэмы Волошина, если учесть время ее написания (1919 год), становится символом национально-космической катастрофы (разгул бесовства, охватившего Россию; Россия, потерявшая свой путь).
В контексте сравнения с «Капитанской дочкой» мы сталкиваемся с двумя противоположными образами вожатого – образ Пугачева и образ Серафима. Они составляют как бы антонимичную оппозицию: святой – преступник, «седенький» — «мужик с черной бородою», «согбенный» – «широкоплеч».
Но есть и общее, делающее эту оппозицию бинарной, то есть неразрывной: у Серафима «в руке топорик» — у Пугачева за спиной топор («выхватил из-за спины топор»). «Топор» – «топорик», «в руке» – «из-за спины» — все это тоже признаки, по которым Серафим и Пугачев противопоставляются, но сам символический образ: метель, потерянная дорога и спаситель-вожатый (мужик с топором) говорят нам о том, что это два инварианта одного сюжета.
Может быть, именно работа над финалом поэмы «Серафим Саровский» и размышления Волошина о «метельном» сюжете Пушкина стали источником и других строк поэта из стихотворения «Кто ты, Россия?..»: Мы – зараженные совестью: в каждом
Стеньке – святой Серафим…
Стенька (Стенька Разин) в народнопоэтическом сознании олицетворяет не столько конкретное историческое лицо, сколько обобщенный образ удалого разгула, «воли без креста». В этом смысле и Пугачев – тот же Стенька. Но относительно конкретно-исторического Стеньки Разина, если опираться на устные и песенные предания о нем, никак не применимы слова «зараженный совестью».
Тогда как именно за образом Емельяна Пугачева закрепился ореол «народного заступника», «родного батюшки».
Не случайно и Пушкин делает своего Пугачева человеком сложным: он и жесток, он и милосерден. Поэтому, на наш взгляд, именно пушкинский Пугачев навеял Волошину строки о Стеньке и Серафиме.
В контексте всего вышесказанного еще один поэтический отрывок из поэмы кажется нам отсылкой не только к житийным сказаниям о Серафиме, но и незаконченной «Сказке о медведихе» Пушкина. Вот этот отрывок: В полночь звери к келье собирались:
Зайцы, волки, лисы да куницы,
Прилетали вороны и дятлы,
Приползали ящерицы, змеи –
Принимали хлеб от Серафима…
Раз пришла монахиня и видит:
Серафим сидит на пне и кормит
Сухарями серого медведя.
Сравним с отрывком из сказки Пушкина: В ту пору звери собиралися
Ко тому ли медведю, к боярину.
Приходили звери большие,
Прибегали тут зверюшки меньшие.
Прибегал туто волк дворянин,
У него-то зубы закусливые,
У него-то глаза завистливые.
Приходил тут бобр, торговый гость,
У него-то бобра жирный хвост.
Приходила ласточка дворяночка,
Приходила белочка княгинечка,
Приходила лисица подъячиха,
Подъячиха, казначеиха,
Приходил скоморох горностаюшка,
Приходил байбак тут игумен….
Прибегал тут зайка-смерд,
Зайка бедненький, зайка серенький.
Приходил целовальник еж…
Сказка Пушкина была задумана и началась писаться им в первую болдинскую осень 1830 года, то есть именно тогда, когда, как предполагают некоторые литературоведы, поэт мог реально посетить Саровскую пустынь и встретиться с Серафимом.
Сам сюжет этой сказки: убийство мужиком медведихи и ее детей является, по словам современного фольклориста Ю.А. Курдина, «самым распространенным сюжетом сказок о животных» на территории Арзамасского края и Большеболдинского района.
Так, сюжет этой сказки представлен в недавно вышедшей книге «Народная поэзия Арзамасского края» (составитель Ю.А.Курдин) четырьмя вариантами: «Медведь – липовая нога», «Скрипи, нога, скрипи, липовая», «Медведь – скрипи нога», «Медведь на липовой ноге».
Всего же в фольклорном фонде кафедры литературы АГПИ более двух десятков записей этого сюжета. Включенные в сборник варианты различаются, прежде всего, мотивировкой поведения старика, осмелившегося пойти с топором на медведя.
В одном варианте медведь повадился воровать репу, и старик, по наущению старухи, подкарауливает вора и наказывает его. В другом варианте старик случайно проваливается в берлогу и, вынужденный защищаться, отрубает медведю ногу.
В обоих случаях медведь, замысливший отомстить мужику, попадает в подполье и погибает. В сказке В.П.Моисеева очнувшийся медведь «взял осиновый кол и в ногу себе вставил вместо отрубленной».
На этой скрипучей ноге медведь добирается до деревни и съедает мужика со старухой. Рассказчик завершает сказку следующей моралью: «Сказка небольшая, да в ней смысл таков, что нельзя ради прихоти бить зверье».
Недописанная «Сказка о медведихе» Пушкина, по всей вероятности, первоначально тоже должна была быть закончена расправой медведя над мужиком, отомстившего тем самым за гибель своей медведихи и медвежат. Сказка доносит отголоски древних поверий. Медведь не оставил обиды не отомщенной.
Он мстит по всем правилам родового закона: око за око, зуб за зуб. Его мясо намереваются съесть – и он ест живых людей, хотя известно, что медведи первыми редко нападают на человека.
Сказка учит почитать зверя и не нарушать древнего обычая. Но такая чисто тотемистическая мораль вряд ли могла удовлетворить самого Пушкина, видимо, поэтому сказка осталась незавершенной. Но вызывает некоторое недоумение сам интерес поэта к этому сюжету, потому что «Сказка о медведихе» в целом нетипична для его творчества (это единственное и то, недописанное произведение, которое посвящено миру животных).
Поэтому мы рискнем выдвинуть гипотезу, что сам замысел написания этой сказке мог возникнуть у Пушкина только в Болдино, только в 1830 году и по двум причинам. Первая – как уже было сказано, большая популярность и распространенность этого сюжета на большеболдинской земле, а, как известно, именно Болдино мы обязаны появлению большинства пушкинских сказок.
А вторая – возможная встреча в это время поэта с Серафимом Саровским или, по крайней мере, знакомство с устными преданиями о нем, в частности, с легендой о встрече Серафима и медведя.
Поэтому вполне вероятно, что окончание пушкинской сказки должно было стать другим: не месть мужику медведя, а встреча медведя со старцем, то есть примирение человека и животного. Возможное окончание пушкинской сказки и ее мораль мы как бы читаем в поэме М.Волошина: Лев служил Герасиму в пустыне,
А медведь вот Серафиму служит…
Радуйся! Что нам унывать,
Коли нам лесные звери служат?
Не для зверя, а для человека
БОГ сходил на землю. Зверь же раньше
Человека в нем ХРИСТА узнал…
Не рабом, а братом человеку
Создан зверь. Он приклонился долу,
Дабы людям дать подняться к БОГУ!
Зверь живет в сознанье омраченном,
Дабы человек мог видеть ясно.
Зверь на нас взирает с упованьем,
Как на Божиих сынов. И звери
Веруют и жаждут воскресенья…
Человек над тварями поставлен
И за них ответит перед БОГОМ:
Велика вина его пред зверем,
Пред домашней тварью особливо.
Сам сюжет о том, как старец собственноручно кормит медведя и к его жилищу безбоязненно подходят лесные звери, включен в жития Серафима со слов сестры, которая якобы сама видела эту картину, но батюшка Серафим запретил ей кому-либо говорить об этом до его смерти. Она сдержала слово и поведала эту историю только через лет после смерти старца.
Следовательно, предание о встрече Серафима и медведя должно было появиться не ранее этого года, и в 1830 году Пушкин не мог его знать. Но это не является непреложным фактом, потому что сюжет о святом и медведе сам по себе очень древний и типично житийный. С ним мы встречаемся еще в житии Сергия Радонежского.
И, скорее всего, предание о Серафиме и медведе возникло именно под влиянием житийного образа Сергия Радонежского, потому что именно два этих старца, Сергий и Серафим, являются наиболее почитаемыми подвижниками земли русской. «Будем всматриваться в такие образы, как лик св. Сергия и св. Серафима, — писал в свое время еще один известный мыслитель «серебряного века» Николай Лосский, — будем носить их в своем сердце, и если мы хотя в малой степени уподобимся им в наших личных и общественных отношениях, нам суждено будет исцелить все раны революции и начать светлую страницу русской истории».
С другой стороны, о чудотворениях Саровского старца в народе жило множество устных преданий и сказов, его жизнеописание создавалось всенародно, потому что люди почитали его святым еще при жизни. Поэтому рассказ монахини о встречи Серафима и медведя не мог быть единичным, потому что сама эта встреча была не единична. Лесные звери, в том числе и медведь, приходили к старцу ежедневно, пока он жил на своей дальней пустынке.
Подтверждение этому мы встречаем в более позднем житии Серафима, написанному к канонизации святого в 1903 году, в котором описаны рассказы нескольких очевидцев посещения старца дикими зверями. «В полунощное время, — как рассказывает послушник Иоасаф, — к келии его собирались медведи, волки, зайцы и лисицы и вообще разные звери, подползали даже змеи, ящерицы и другие гады.
Подвижник выходил из келии и начинал кормить их». «Не раз видили, как преподобный кормил из своих рук огромного медведя, который исполнял его приказания и служил ему». Пушкин в 1830 году мог слышать это предание из отшельнической жизни старца 1794 –1810 гг. и от самих болдинских жителей, не посещая лично Саров.
Отсюда и мог возникнуть замысел «Сказки о медведихе» – сказки о беззаконии человека в отношении природы, о его вине перед ней и об идеале возможного примирения зверя и человека.
Думал ли о незавершенной сказке Пушкина М.Волошин, когда писал свою поэму? Наверное, нет. Но в ней он точно угадал символический смысл самого предания о Серафиме и медведе, смысл, который, возможно, поразил в свое время и Пушкина.
Так, через «тайные сближения» в русской литературе могут открываться истины поэтических рукописей и замыслов. Но мы не претендуем на открытие, мы лишь выдвинули гипотезу о возможной истории написания пушкинской сказки, которая, надеемся, пополнит исследовательские материалы проблемы «Пушкин и Серафим Саровский».