Содержание
Записки из подполья
Герой «подполья», автор записок, — коллежский асессор, недавно вышедший в отставку по получении небольшого наследства. Сейчас ему сорок. Он живёт «в углу» — «дрянной, скверной» комнате на краю Петербурга. В «подполье» он и психологически: почти всегда один, предаётся безудержному «мечтательству», мотивы и образы которого взяты из «книжек». Кроме того, безымянный герой, проявляя незаурядный ум и мужество, исследует собственное сознание, собственную душу. Цель его исповеди — «испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды?».
Он считает, что умный человек 60-х гг. XIX в. обречён быть «бесхарактерным». Деятельность — удел глупых, ограниченных людей. Но последнее и есть «норма», а усиленное сознание — «настоящая, полная болезнь». Ум заставляет бунтовать против открытых современной наукой законов природы, «каменная стена» которых — «несомненность» только для «тупого» непосредственного человека. Герой же «подполья» не согласен примириться с очевидностью и испытывает «чувство вины» за несовершенный миропорядок, причиняющий ему страдание. «Врёт» наука, что личность может быть сведена к рассудку, ничтожной доле «способности жить», и «расчислена» по «табличке». «Хотенье» — вот «проявление всей жизни». Вопреки «научным» выводам социализма о человеческой природе и человеческом благе он отстаивает своё право к «положительному благоразумию примешать пошлейшую глупость единственно для того, чтоб самому себе подтвердить , что люди все ещё люди, а не фортепьянные клавиши, на которых играют сами законы природы собственноручно…».
Продолжение после рекламы:
«В наш отрицательный век» «герой» тоскует по идеалу, способному удовлетворить его внутреннюю «широкость». Это не наслаждение, не карьера и даже не «хрустальный дворец» социалистов, отнимающий у человека самую главную из «выгод» — собственное «хотенье». Герой протестует против отождествления добра и знания, против безоговорочной веры в прогресс науки и цивилизации. Последняя «ничего не смягчает в нас», а только вырабатывает «многосторонность ощущений», так что наслаждение отыскивается и в унижении, и в «яде неудовлетворённого желания», и в чужой крови… Ведь в человеческой природе не только потребность порядка, благоденствия, счастья, но и — хаоса, разрушения, страдания. «Хрустальный дворец», в котором нет места последним, несостоятелен как идеал, ибо лишает человека свободы выбора. И потому уж лучше — современный «курятник», «сознательная инерция», «подполье».
Брифли существует благодаря рекламе:
Но тоска по «действительности», бывало, гнала из «угла». Одна из таких попыток подробно описана автором записок.
В двадцать четыре года он еше служил в канцелярии и, будучи «ужасно самолюбив, мнителен и обидчив», ненавидел и презирал, «а вместе с тем и боялся» «нормальных» сослуживцев. Себя считал «трусом и рабом», как всякого «развитого и порядочного человека». Общение с людьми заменял усиленным чтением, по ночам же «развратничал» в «тёмных местах».
Как-то раз в трактире, наблюдая за игрой на биллиарде, случайно преградил дорогу одному офицеру. Высокий и сильный, тот молча передвинул «низенького и истощённого» героя на другое место. «Подпольный» хотел было затеять «правильную», «литературную» ссору, но «предпочёл озлобленно стушеваться» из боязни, что его не примут всерьёз. Несколько лет он мечтал о мщении, много раз пытался не свернуть первым при встрече на Невском. Когда же, наконец, они «плотно стукнулись плечо о плечо», то офицер не обратил на это внимания, а герой «был в восторге»: он «поддержал достоинство, не уступил ни на шаг и публично поставил себя с ним на равной социальной ноге».
Продолжение после рекламы:
Потребность человека «подполья» изредка «ринуться в общество» удовлетворяли единичные знакомые: столоначальник Сеточкин и бывший школьный товарищ Симонов. Во время визита к последнему герой узнает о готовящемся обеде в честь одного из соучеников и «входит в долю» с другими. Страх перед возможными обидами и унижениями преследует «подпольного» уже задолго до обеда: ведь «действительность» не подчиняется законам литературы, а реальные люди едва ли будут исполнять предписанные им в воображении мечтателя роли, например «полюбить» его за умственное превосходство. На обеде он пытается задеть и оскорбить товарищей. Те в ответ перестают его замечать. «Подпольный» впадает в другую крайность — публичное самоуничижение. Сотрапезники уезжают в бордель, не пригласив его с собой. Теперь, для «литературности», он обязан отомстить за перенесённый позор. С этой целью едет за всеми, но они уже разошлись по комнатам проституток. Ему предлагают Лизу.
Реклама:
После «грубого и бесстыжего» «разврата» герой заводит с девушкой разговор. Ей 20 лет, она мещанка из Риги и в Петербурге недавно. Угадав в ней чувствительность, он решает отыграться за перенесённое от товарищей: рисует перед Лизой живописные картины то ужасного будущего проститутки, то недоступного ей семейного счастья, войдя «в пафос до того, что у самого горловая спазма приготовлялась». И достигает «эффекта»: отвращение к своей низменной жизни доводит девушку до рыданий и судорог. Уходя, «спаситель» оставляет «заблудшей» свой адрес. Однако сквозь «литературность» в нем пробиваются подлинная жалость к Лизе и стыд за своё «плутовство».
Через три дня она приходит. «Омерзительно сконфуженный» герой цинично открывает девушке мотивы своего поведения, однако неожиданно встречает с её стороны любовь и сочувствие. Он тоже растроган: «Мне не дают… Я не могу быть… добрым!» Но вскоре устыдившись «слабости», мстительно овладевает Лизой, а для полного «торжества» — всовывает ей в руку пять рублей, как проститутке. Уходя, она незаметно оставляет деньги.
«Подпольный» признается, что писал свои воспоминания со стыдом, И все же он «только доводил в жизни до крайности то», что другие «не осмеливались доводить и до половины». Он смог отказаться от пошлых целей окружающего общества, но и «подполье» — «нравственное растление». Глубокие же отношения с людьми, «живая жизнь», внушают ему страх.
ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ
Впервые опубликовано в журнале «Эпоха» (1864. № 1—2, 4) с подписью: Федор Достоевский.
«Записки из подполья» — произведение, открывшее новый этап в творчестве Достоевского. В центре повести характерный образ «идеолога», мыслителя, носителя хотя и странной, «парадоксальной», но в то же время теоретически замкнутой системы взглядов. Не будучи единомышленником своего «антигероя», Достоевский придал его рассуждениям такую силу доказательности, какой впоследствии отличались монологи главных героев его больших романов — Раскольникова, Ипполита Терентьева, Кириллова, Шатова, Ставрогина, Дмитрия и Ивана Карамазовых.
Принцип построения повести, основанный на контрастах, Достоевский пытался объяснить в письме к брату от 13 апреля 1864 г.: «Ты понимаешь, что такое переход в музыке, — писал он. — Точно так и тут. В 1-й главе, по-видимому, болтовня, но вдруг эта болтовня в последних 2-х главах разрешается неожиданной катастрофой». Новая художественная структура «Записок из подполья» была столь необычна, что даже искушенные в вопросах литературы современники не сразу поняли ее суть и пытались отождествлять идеологию «подпольного» человека с мировосприятием автора. В процессе работы над повестью Достоевский осознал трудность стоящей перед ним задачи. В письме к брату от 20 марта 1864 г. он писал: «Сел за работу, за повесть <…> Гораздо труднее ее писать, чем я думал. А между тем непременно надо, чтоб она была хороша, самому мне это надобно. По тону своему она слишком странная, и тон
764
резок и дик: может не понравиться; следовательно, надобно, чтоб поэзия всё смягчила и вынесла».
Творческие трудности усугублялись еще и цензурными искажениями текста, разрушавшими внутреннюю логику повествования. Так, получив первый двойной номер «Эпохи», где было напечатано «Подполье», и обнаружив там, помимо «ужасных опечаток», вмешательство цензора, Достоевский писал 26 марта 1864 г. брату: «…уж лучше было совсем не печатать предпоследней главы (самой главной, где самая-то мысль и высказывается), чем печатать так, как оно есть, т. е. надерганными фразами и противуреча самой себе. Но что же делать? Свиньи цензора, там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал для виду, — то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры и Христа, — то запрещено…».
В подстрочном примечании к журнальной публикации первой части «Записок» автор указал на связь своего «антигероя» с типом «лишнего человека».
Проблема «лишних людей», на смену которым шли новые герои-деятели, активно обсуждалась в русской публицистике на рубеже 1860-х годов. Проявлял к ней интерес и Достоевский. Так, имея в виду Чацкого и последовавших за ним «лишних людей», Достоевский писал в «Зимних заметках»: «Они все ведь не нашли дела, не находили два-три поколения сряду. Это факт, против факта и говорить бы, кажется, нечего, но спросить из любопытства можно. Так вот не понимаю я, чтоб умный человек, когда бы то ни было, при каких бы то ни было обстоятельствах, не мог найти себе дела» (с. 407).
В то же время Достоевский осознавал и трагичность положения «лишних людей». Герой «Записок» говорит о себе: «Развитой и порядочный человек не может быть тщеславен без неограниченной требовательности к себе самому и не презирая себя в иные минуты до ненависти. <…> Я был болезненно развит, как и следует быть развитым человеку нашего времени» (с. 483). Подобное трагическое мироощущение Достоевский считал характерной чертой «избранных» «лишних людей». Это видно из его отзыва о «Призраках» Тургенева, которые Достоевский прочитал в период работы над «Записками из подполья». В «Призраках» — писал Достоевский Тургеневу 23 декабря 1863 г. — «…много реального. Это реальное — есть тоска развитого и сознающего существа, живущего в наше время, уловленная тоска».
Задумав произведение, в центре которого должен был стоять «исповедующийся» «лишний человек», Достоевский не мог не учесть опыта своих предшественников, создавших классические образцы этого типа, а также суждения критиков, объяснивших историческую сущность и закономерность появления «лишних людей».
Герой «Записок из подполья» по своему психологическому облику ближе всего стоит к «русским гамлетам» Тургенева, к «Гамлету Щигровского уезда» (1849) и к Чулкатурину из «Дневника лишнего человека» (1850). Эта общность была отмечена еще Н. Страховым, который в 1867 г. в статье, посвященной выходу в свет Собрания сочинений Достоевского 1865—1866 гг., писал: «Отчуждение от жизни, разрыв с действительностью <…> эта язва, очевидно, существует в русском обществе. Тургенев дал нам несколько образцов людей, страдающих этой язвою; таковы его „Лишний человек“ и „Гамлет Щигровского уезда“ <…> Г-н Ф. Достоевский, в параллель тургеневскому Гамлету, написал с большою яркостию своего „подпольного“ героя…» (Отеч. зап. 1867. № 2. С. 555. Наша изящная словесность).
Следует отметить, что «антигерой» Достоевского в отличие от тургеневских
765
«лишних людей» — не дворянин, не представитель «меньшинства», а мелкий чиновник, страдающий от своей социальной приниженности и восстающий против обезличивающих его условий общественной жизни. Социально-психологическую суть этого бунта, принимавшего уродливые, парадоксальные формы, Достоевский пояснил в начале 1870-х годов. Отвечая критикам, высказавшимся по поводу напечатанных частей «Подростка», он писал в черновом наброске «Для предисловия» (1875): «Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости <…> Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться!». Достоевский утверждал в заключение, что «причина подполья» кроется в «уничтожении веры в общие правила. „Нет ничего святого“».
«Подпольный парадоксалист» выступает против просветительской концепции человека, против позитивистской абсолютизации естественнонаучных методов, особенно математических, при определении законов человеческого бытия. В начале 1860-х годов эти взгляды получили развитие и в идеологии русских революционных демократов, в частности, в теории «разумного эгоизма» Н. Г. Чернышевского.1
Основной полемический тезис, сформулированный Достоевским еще в «Зимних заметках», сводился к следующему: социализм не может быть осуществлен на принципе разумного договора личности и общества по формуле «каждый для всех и все для каждого» потому, что, как утверждал Достоевский, «не хочет жить человек и на этих расчетах <…> Ему всё кажется сдуру, что это острог и что самому по себе лучше, потому — полная воля» (с. 431).
Вся первая часть повести — «Подполье» — является развитием этой мысли.
Оперируя тезисами и понятиями, близкими в отдельных случаях к философским идеям Канта, Шопенгауэра, Штирнера, герой «Записок из подполья» утверждает, что философский материализм просветителей, взгляды представителей утопического социализма и позитивистов, равно как и абсолютный идеализм Гегеля, неизбежно ведут к фатализму и отрицанию свободы воли, которую он ставит превыше всего. «Свое собственное, вольное и свободное хотенье, — говорит он, — свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы даже до сумасшествия, — вот это-то всё и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту» (с. 469—470).
Сопоставление «Записок из подполья» со статьями Достоевского 1861—1864 гг. и «Зимними заметками о летних впечатлениях» со всей очевидностью убеждает в том, что «герой подполья воплощает в себе конечные результаты „оторванности от почвы“, как она рисовалась Достоевскому», и потому этот персонаж «не только обличитель, но и обличаемый», не герой, но «антигерой», по выражению самого автора.2 Проповедуя свободу, подпольный человек в действительности ратует за
1 См.: Белопольский В. Н. Достоевский и философская мысль его эпохи. Ростов-на-Дону, 1987. С. 112—116.
2 Скафтымов А. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С. 90, 116.
766
«свободу от выбора, от обязывающих решений». Его эгоцентризм порожден «страхом перед жизнью».1
Заставляя своего героя в качестве «головного», теоретического тезиса проповедовать доведенную до логического предела программу крайнего индивидуализма, Достоевский наметил уже в первой части «Записок из подполья» и возможный, с его точки зрения, выход из этого состояния. Воображаемый оппонент «подпольного человека» говорит ему: «Вы хвалитесь сознанием, но вы только колеблетесь, потому что хоть ум у вас и работает, но сердце ваше развратом помрачено, а без чистого сердца — полного, правильного сознания не будет» (с. 479—480). Очевидно, в доцензурном варианте эта мысль была развита еще более определенно. По утверждению автора, места, где он «вывел потребность веры и Христа» (см. выше), были запрещены. О том, что имел в виду Достоевский, говоря о «потребности веры и Христа», можно судить по заметкам в записной тетради (1864—1865 гг.), сделанным вскоре после опубликования «Подполья». Упрекая «социалистов-западников» в том, что они, заботясь только о материальном благополучии человека, «дальше брюха не идут», Достоевский писал в набросках к статье «Социализм и христианство»: «Есть нечто гораздо высшее бога-чрева. Это — быть властелином и хозяином даже себя самого, своего я́, пожертвовать этим я́, отдать его — всем. В этой идее есть нечто неотразимо-прекрасное, сладостное, неизбежное и даже необъяснимое <…> социалист не может себе представить, как можно добровольно отдавать себя за всех, по его — это безнравственно. А вот за известное вознаграждение — вот это можно <…> А вся-то штука, вся-то бесконечность христианства над социализмом в том и заключается, что христианин (идеал), всё отдавая, ничего себе сам не требует».
Второй части «Записок из подполья» — «По поводу мокрого снега» — в качестве эпиграфа предпосланы стихи Некрасова «Когда из мрака заблужденья…» (1845). Тема этого стихотворения варьируется и в повести, где она подвергается, однако, глубокому переосмыслению, как и темы жоржсандовских повестей 1850-х годов, — переосмыслению, включающему в себя сочувственное и одновременно полемическое отношение к ним. Конфликт между Лизой — носительницей «живой жизни» и «мертворожденным» «небывалым общечеловеком», «парадоксалистом» из подполья кончается нравственной победой героини. В облике этой героини нашли отражение некоторые черты «сильно развитой личности», о которой Достоевский писал еще в «Зимних заметках» (см. с. 428) и представление о которой в конце 1864 г., т. е. после опубликования «Записок из подполья», дополнилось новыми штрихами. Так, в подстрочном примечании Достоевского к статье Н. Соловьева «Теория пользы и выгоды» сказано: «Чем выше будет сознание и самоощущение своего собственного лица, тем выше и наслаждение жертвовать собой и всей своей личностью из любви к человечеству. Здесь человек, пренебрегающий своими правами, возносящийся над ними, принимает какой-то торжественный образ, несравнимо высший образ всесветного, хотя бы и гуманного кредитора, благоразумно, хотя бы и гуманно, занимающегося всю свою жизнь определением того, что мое и что твое» (Эпоха. 1864. № 11. С. 13).
Многое из того, что в «Записках из подполья» только намечено, было развито в последующих романах Достоевского, и в частности в первом из них, в «Преступлении и наказании».
Вышедшая в свет в конце марта 1864 г. первая часть «Записок из
1 Назиров Р. Г. Творческие принципы Ф. М. Достоевского. Саратов, 1982. С. 60—61.
767
подполья» тотчас же обратила на себя внимание революционно-демократического лагеря. Щедрин включил в свое обозрение «Литературные мелочи» «драматическую быль» — памфлет «Стрижи» Высмеивая в сатирической форме участников журнала «Эпоха», он под видом «стрижа четвертого, беллетриста унылого» изобразил Ф. М. Достоевского.
Пародия Щедрина — единственный непосредственный отклик на «Записки из подполья». Интерес критики к этой повести пробудился уже после опубликования романа Достоевского «Преступление и наказание» (1866).
H. H. Страхов в статье «Наша изящная словесность» подчеркивал, что «подпольный человек» «со злобой относится к действительности, к каждому явлению скудной жизни, его окружающей, потому что каждое такое явление его обижает как укор, как обличение его собственной внутренней безжизненности» (Отеч. зап. 1867. № 2. С. 555). Заслугу Достоевского критик видел в том, что он, сумев «заглянуть в душу подпольного героя, с такою же проницательностью умеет изображать и всевозможные варьяции этих нравственных шатаний, все виды страданий, порождаемых нравственною неустойчивостью» (там же).
Высокую оценку «Запискам из подполья» дал Ап. Григорьев. В письме к H. H. Страхову от 18 (30) марта 1869 г. Достоевский вспоминал, что Григорьев похвалил эту повесть и сказал ему: «Ты в этом роде и пиши».
Впоследствии «Записки из подполья» привлекли особое внимание Н. К. Михайловского, посвятившего их разбору специальный раздел в статье «Жестокий талант» (1882).
С конца XIX в. постепенно рос интерес к этой повести. Мироощущение «подпольного человека», генетически связанного с «лишними людьми» 1840—1850-х годов, заключало в себе ростки позднейшего буржуазного индивидуализма и эгоцентризма. Художественное открытие Достоевского, впервые указавшего на социальную опасность превращения «самостоятельного хотения» личности в «сознательно выбираемый ею принцип поведения», на рубеже XIX и XX вв. получило подтверждение в ницшеанстве, а позднее в некоторых направлениях экзистенциализма.
С. 455. …»всего прекрасного и высокого»… — Сочетание понятий «прекрасное и высокое» восходит к эстетическим трактатам XVIII в. (см., например: Бёрк Э. Философское исследование о происхождении наших представлений о высоком и прекрасном (1756); Кант И. Наблюдение над чувством высокого и прекрасного (1764) и др.). После переоценки эстетики «чистого» искусства в 1840—1860-х годах это выражение приобрело иронический оттенок.
С. 458. …l’homme de la nature et de la vérité. — См. примеч. к с. 440.
С. 460. Уж как докажут тебе, например, что от обезьяны произошел… — Интерес к вопросу о происхождении человека в начале 1864 г. обострился в связи с выходом в Петербурге в русском переводе книги последователя эволюционной теории Ч. Дарвина Томаса Генри Гексли (1825—1895) «О положении человека в ряду органических существ». Не исключена возможность, что эта фраза героя является откликом на вызывавшие полемику статьи В. А. Зайцева, в которых он вслед за К. Фохтом писал о происхождении разных рас людей от различных пород обезьян (см.: Зайцев В. Избр. соч. М., 1934. Т. 1. С. 497—498).
768
С. 461. …со всевозможными Вагенгеймами ~ перестанут болеть ваши зубы… — Речь идет о зубных врачах Вагенгеймах (см. с. 478). Судя по «Всеобщей адресной книге Санкт-Петербурга», в середине 1860-х годов в Петербурге было восемь зубных врачей по фамилии Вагенгейм; вывески, их рекламирующие, были распространены по всему городу.
С. 461. …как человек, «отрешившийся от почвы и народных начал», как теперь выражаются. — Выражение, взятое в кавычки, характерно для статей журналов «Время» и «Эпоха». Ср., например, объявления об издании журнала «Время» в 1861, 1862, 1863 гг. или статью Ф. М. Достоевского «О новых литературных органах и о новых теориях» (1863).
С. 462. Шенапан — негодяй (франц. chenapan).
С. 465. Художник, например, написал картину Ге. ~ Автор написал «как кому угодно»… — Здесь полемический выпад против M. E. Салтыкова-Щедрина, напечатавшего сочувственный отзыв о картине H. H. Ге (1831 — 1894) «Тайная вечеря» (см.: Современник. 1863. № 11. «Наша общественная жизнь»). Эта картина, показанная впервые на осенней выставке Академии художеств в 1863 г., вызвала разноречивые толки. Впоследствии Достоевский упрекал H. H. Ге в преднамеренном смешении «исторической и текущей» действительности, отчего, по его мнению, «вышла фальшь и предвзятая идея, а всякая фальшь есть ложь и уже вовсе не реализм» (Дневник писателя, 1873, «По поводу выставки»). «Как кому угодно» — статья Щедрина, напечатанная в «Современнике» за 1863 г. (№ 7).
С. 465. Сандальный нос — нос пьяницы.
С. 467. …ну хоть утверждать, например, вслед за Боклем, что от цивилизации человек смягчается… — В двухтомном труде английского историка и социолога Генри Томаса Бокля (1821—1862) «История цивилизации в Англии» высказана мысль, что развитие цивилизации ведет к прекращению войн между народами (см.: Бокль Т. История цивилизации в Англии. СПб., 1863. Т. 1. С. 141 — 146).
С. 467. Вот вам Наполеон — и великий, и теперешний. — Имена французских императоров — Наполеона I (1769—1821) и Наполеона III (1808—1873) — названы в связи с тем, что периоды правления того и другого ознаменовались большим количеством войн, которые вела Франция.
С. 467. Вот вам Северная Америка… — В 1861—1865 гг. в Северной Америке шла война против поднявших мятеж рабовладельческих штатов Юга, сопротивлявшихся отмене рабства.
С. 467. Вот вам, наконец, карикатурный Шлезвиг-Гольдштейн… — Немецкое герцогство Шлезвиг-Гольштиния с 1773 г. фактически стало провинцией Дании. В 1864 г. шла прусско-датская война, закончившаяся присоединением этой территории к Пруссии.
С. 468. …Атиллы да Стеньки Разины… — Атилла (?—453) — вождь племени гуннов, возглавлявший опустошительные военные походы на территории Римской империи, Ирана и Галлии. Степан Тимофеевич Разин (ок. 1630—1671) — донской казак, возглавивший крестьянскую войну в России 1667—1671 гг.
С. 468. …он сам не более, как нечто вроде фортепьянной клавиши… — Имеется в виду следующее рассуждение французского философа-материалиста Дидро (1713—1784) в его сочинении «Разговор Даламбера и Дидро» (1769): «Мы — инструменты, одаренные способностью
769
ощущать и памятью. Наши чувства — клавиши, по которым ударяет окружающая нас природа и которые часто сами по себе ударяют».
С. 469. Тогда выстроится хрустальный дворец. — См. примеч. к с. 416. Полемический намек на «Четвертый сон Веры Павловны» в романе Н. Г. Чернышевского «Что делать?». Там описано «чугунно-хрустальное» здание-дворец, в котором, как это представлялось и Ш. Фурье (см. его «Теорию всемирного единства», 1841), живут люди социалистического общества. Моделью для изображения этого дворца послужил хрустальный дворец в Лондоне.
С. 469. …прилетит птица Каган… — по народному преданию, эта легендарная птица приносит людям счастье.
С. 472. …колосс Родосский ~ г-н Анаевский свидетельствует о нем… — Колосс Родосский — бронзовая статуя Гелиоса, бога солнца, высотою в 32 м, изваянная в 280 г. до н. э. и считавшаяся одним из семи чудес света; стояла в гавани древнегреческого города Родоса. А. Е. Анаевский (1788—1866) — автор литературных поделок, бывших предметом постоянных насмешек в журналистике 1840—1860-х годов, — в брошюре, названной им «Энхиридион любознательный» (СПб., 1854), писал: «Колосс Родосский созижден, некоторые писатели уверяют, Семирамидою, а другие утверждают: он воздвигнут не рукою человеческою, а природою» (с. 96).
С. 478. …хоть один кирпичик на такой капитальный дом принесу! — Полемический намек на выражение, встречающееся в книгах французского социалиста-утописта, ученика Ш. Фурье, В. Консидерана (1808— 1893): «Несу свой камень для здания будущего общества». Слова эти, полемизируя с социалистами-утопистами, повторяют в романе Достоевского «Преступление и наказание» Разумихин (ч. III, гл. V) и Раскольников (ч. III, гл. VI).
С. 480. …Гейне утверждает, что верные автобиографии почти невозможны ~ Руссо, например, непременно налгал на себя в своей исповеди… — Во втором томе изданной во Франции книги «О Германии», в «Признаниях» (1853—1854), Гейне писал: «Составление собственной характеристики было бы работой не только неудобной, но попросту невозможной <…> при всем желании быть искренним, ни один человек не может сказать правду о самом себе». Там же Гейне утверждал, что Руссо в своей «Исповеди» «делает лживые признания для того, чтобы скрыть под ними истинные поступки» или из тщеславия (ср. примеч. к с. 440).
С. 482. По поводу мокрого снега. — Еще П. В. Анненков, критик и мемуарист, в статье «Заметки о русской литературе» (1849) отметил, что «сырой дождик и мокрый снег» являются непременными элементами петербургского пейзажа в повестях писателей «натуральной школы» и их подражателей.
С. 484. …охотясь тогда за Костанжоглами да за дядюшками Петрами Ивановичами… — Образцовый хозяин — помещик Костанжогло изображен Гоголем во втором томе «Мертвых душ». Петр Иванович Адуев — из романа И. А. Гончарова «Обыкновенная история» (1847), воплощение здравого смысла и практической деловитости.
С. 485. …свезут в сумасшедший дом в виде «испанского короля»… — Испанским королем считал себя безумный Поприщин в повести Гоголя «Записки сумасшедшего» (1835).
С. 487. …офицер вершков десяти росту… — По установившейся традиции в XIX в. рост обозначался вершками, которые отмерялись сверх двух аршин. Следовательно, рост этого офицера — около 186 см.
С. 487. …как поручик Пирогов у Гоголя, — по начальству. — Поручик Пирогов в повести Гоголя «Невский проспект» (1835), после того как он
770
был высечен оскорбленным мужем — немцем ремесленником, хотел жаловаться генералу и одновременно «подать письменную просьбу в Главный штаб».
С. 487. Штафирка — подкладка или борт подкладки в ботинках, юбках; здесь — презрительное наименование штатских (нем. stafieren — отделывать).
С. 489. Мизер — нищета, убожество (франц. misère).
С. 490. …бонтоннее… — более соответствующее вкусу хорошего общества (франц. bon ton — хороший тон).
С. 494. …получаю несметные миллионы и тотчас же жертвую их на род человеческий… — Эта мечта «подпольного» героя возродилась позднее в «ротшильдовской» идее Подростка, который тоже хотел, скопив огромное богатство и насладившись могуществом, отдать свои миллионы людям (см.: «Подросток». Ч. 1, гл. 5, III).
С. 494. …разбиваю ретроградов под Аустерлицем… — Здесь и далее герой представляет себя в роли Наполеона I. В данном случае имеется в виду победа Наполеона I под Аустерлицем 20 ноября (2 декабря) 1805 г. над объединенными русско-австрийскими войсками. В мечтах героя исследователи обнаружили некоторую перекличку с историей Икара в социально-утопическом романе Кабе «Путешествие в Икарию» (1840). Филантроп-преобразователь в утопии Кабе — также разбивает коалицию королей-ретроградов в битве при Аустерлице (см.: Комарович В. Л. Юность Достоевского // Былое. 1924. № 23. С. 37).
С. 494. …папа соглашается выехать из Рима в Бразилию… — Конфликт Наполеона I с папой Пием VII, в результате которого Наполеон I был отлучен в 1809 г. от церкви, а папа Пий VII в течение пяти лет был фактическим узником французского императора, закончился возвращением в 1814 г. Пия VII в Рим.
С. 494. …бал для всей Италии на вилле Боргезе, что на берегу озера Комо… — Очевидно, имеется в виду празднование в 1806 г. основания Французской империи, которое было приурочено к 15 августа, дню рождения Наполеона I. Вилла Боргезе в Риме, основанная в первой половине XVIII в., украшенная изящными постройками, фонтанами и статуями, принадлежала в это время Камилло Боргезе, за которым была замужем сестра Наполеона I Полина. Озеро Комо расположено в Итальянских Альпах.
С. 495. Акциз — государственный налог на продукты широкого потребления, в данном случае, очевидно, на вино.
С. 497. Droit de seigneur — средневековый феодальный обычай, так называемое право первой ночи, по которому крепостная крестьянка обязана была проводить первую брачную ночь со своим господином.
С. 508. …ненавижу клубничку и клубничников. — Под «клубничкой» гоголевский Ноздрев («Мертвые души») подразумевал любовные похождения. Здесь, возможно, имеется в виду также бульварный листок
771
«Петербургская клубничка. Не для детей», выходивший в 1862 г. и цинично проповедовавший беспринципность.
С. 510. Гальбик — азартная карточная игра.
С. 514—515. …всё это из Сильвио и из «Маскарада» Лермонтова. — Сильвио — главный персонаж повести А. С. Пушкина «Выстрел» (1830), вся жизнь которого была посвящена идее мести. В конце повести он восторжествовал над своим противником. В драме «Маскарад» аналогичная роль принадлежит Неизвестному.
С. 535. И в дом мой смело и свободно Хозяйкой полною войди! — Заключительные строки стихотворения Некрасова «Когда из мрака заблужденья…» (1845).
С. 536. Шамбр-гарни (франц. chambres-garnies) — меблированные комнаты.
Рецензия Lena_Ka на книгу Записки из подполья
«Мы даже и человеками-то быть тяготимся, — человеками с настоящим, собственным телом и кровью; стыдимся этого, за позор считаем и норовим быть какими-то небывалыми общечеловеками. Мы мертворожденные, да и рождаемся-то давно уж не от живых отцов, и это нам все более и более нравится. Во вкус входим. Скоро выдумаем рождаться как-нибудь от идеи».
Очень тяжёлое, болезненное произведение, страшное по той глубине погружения в бездну человеческой души. Вот он перед нами — герой, человек мыслящий, живущий в «умышленном» городе. Да и человек ли? Сам себя он при всей своей гордыне даже насекомым не считает, и упивается этой своей низостью, отсутствием свободы и воли, неумением любить:
«Я всю жизнь не мог даже представить себе иной любви и до того дошел, что иногда теперь думаю, что любовь-то и заключается в добровольно дарованном от любимого предмета праве над ним тиранствовать».
Вся повесть — это монолог человека, который сам себя загнал в духовное подполье, «ножницами отрезал» себя от людей, забился, в нору и оттуда льёт желчь на весь мир, любуется своей болью, хоть зубной, хоть душевной, и мечтает стать хотя бы мышью, лишь бы пустым местом не быть.
Из всей жизни героя мы узнаём только о двух эпизодах: об обеде с товарищами и о его отношениях с падшей женщиной. Оба они — иллюстрация к философским размышлениям героя о сознании, разуме, свободе…
Эх, господа, какая уж тут своя воля будет, когда дело доходит до арифметики, когда, будет одно только дважды два четыре в ходу? Дважды два и без моей воли четыре будет. Такая ли своя воля бывает!
Читать эту повесть сложно, будто затягивает болото, возвращаешься к фразам, почему-то запоминаешь формулы этого подпольного героя. И оторваться сложно, причём сюжетные моменты совершенно не интересуют, пытаешься больше разобраться в психологии и философии, предложенной героем, вернее антигероем.
Очень страшно заглядывать в бездну человеческой души, но удивительно притягательно, главное не загонять себя в подполье, чтобы эта бездна не поглотила тебя, ведь, как говорил Ф. Ницше: «Если долго вглядываться в бездну, бездна начинает вглядываться в тебя»
Подпольный человек (Парадоксалист)
(«Записки из подполья»)
Автор-герой, от имени которого ведётся повествование. Ему примерно 40 лет, из которых лет 15—20 он «так живёт» — в «подполье». А раньше он был чиновником. Судить о его внешности и характере чрезвычайно сложно, ибо он крайне предвзят и склонен к самонаговорам. Устоялось мнение, что Подпольный человек — «ближайший родственник» князю Валковскому, Свидригайлову, Ставрогину, Фёдору Павловичу Карамазову: грязное, ужасное, циничное, безобразное, гадкое, отвратительное, низменное, дегенеративное, презренное, нравственно уродливое и с явными признаками патологии существо. Но это только на первый взгляд верно. Достоевский в «Записках из подполья» наделил рассуждения героя такой степенью исповедальной «безграничной» откровенности, что даже очень близко и хорошо знавшая Достоевского А.П. Суслова не поняла его и, прочитав первую часть повести, называла её в письме к автору «скандальной» и «циничной» вещью.
Несомненно то, что Подпольный человек — умный, образованный, начитанный, мыслящий, неравнодушный человек. Об этом говорят и сам текст его записок, вопросы и аспекты жизни, затронутые в них, и суждения этого автора: «По крайней мере, от цивилизации человек стал если не более кровожаден, то уже, наверно, хуже, гаже кровожаден, чем прежде. Прежде он видел в кровопролитии справедливость и с покойною совестью истреблял кого следовало; теперь же мы хоть и считаем кровопролитие гадостью, а все-таки этой гадостью занимаемся, да ещё больше, чем прежде…» «И, кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать — в самой жизни…» «Одним словом, всё можно сказать о всемирной истории, все, что только самому расстроенному воображению в голову может прийти. Одного только нельзя сказать, — что благоразумно…» Вот лишь малая часть проблем, над которыми ломает голову Подпольный человек. Он знаком с философскими концепциями Канта, Штирнера, Шопенгауэра, он читает Чернышевского, Некрасова, Гоголя, Гончарова, Пушкина, Байрона, Гейне…
И вот такой мыслящий индивидуум с самого раннего детства получает от жизни только горести и обиды: «…весь вечер давили меня воспоминания о каторжных годах моей школьной жизни, и я не мог от них отвязаться. Меня сунули в эту школу мои дальние родственники, от которых я зависел и о которых с тех пор не имел никакого понятия, — сунули сиротливого, уже забитого их попрёками, уже задумывающегося, молчаливого и дико на всё озиравшегося. Товарищи встретили меня злобными и безжалостными насмешками за то, что я ни на кого из них не был похож. <…> Они цинически смеялись над моим лицом, над моей мешковатой фигурой; а между тем такие глупые у них самих были лица! <…> Ещё в шестнадцать лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр, разговоров. <…> чтоб избавить себя от их насмешек, я нарочно начал как можно лучше учиться и пробился в число самых первых. Это им внушило. К тому же все они начали помаленьку понимать, что я уже читал такие книги, которых они не могли читать, и понимал такие вещи (не входившие в состав нашего специального курса), о которых они и не слыхивали…» Эти давящие воспоминания жгут Подпольного человека и не раз заставляют возвращаться к ним, тем более, что центральный эпизод повести — унизительная для него вечеринка с бывшими товарищами по школе Зверковым, Ферфичкиным, Симоновым и Трудолюбовым. «Я, может быть, и на службу-то в другое ведомство перешёл для того, чтоб не быть вместе с ними и разом отрезать со всем ненавистным моим детством. Проклятие на эту школу, на эти ужасные каторжные годы!» И вполне естественно этот человек пришёл, в конце концов, к выводу, что сознательный уход от людей — единственный способ защиты от страданий, возникающих от общения с людьми.
Здесь уместно вспомнить интересное в этой связи убеждение Достоевского, высказанное им в «Зимних заметках о летних впечатлениях»: «Так вот не понимаю я, чтоб умный человек, когда бы то ни было, при каких бы ни было обстоятельствах, не мог найти себе дела<…>. Нельзя версты пройти, так пройди только сто шагов, всё же лучше, всё ближе к цели, если к цели идёшь…» Подпольный умный человек, даже не имея твёрдой цели, и нашёл себе какое никакое дело — он пишет, он показывает читателям (в первую очередь — показывал современникам) своим героем человека, ищущего цель и не верящего в неё. Словом, если он сам в буквальном смысле и не идёт к цели (то есть, к «хрустальному дворцу»), то объяснял и помогал понять — отчего он и тысячи ему подобных забились в подполье.
Очень важно недвусмысленное заявление «автора», что рукопись его предназначена отнюдь не для печати. А для чего? Он объясняет: «Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится, и таких вещей у всякого порядочного человека довольно-таки накопится. <…> теперь я именно хочу испытать: можно ли хоть с самим собой совершенно быть откровенным и не побояться всей правды. <…> Кроме того: может быть, я от записывания действительно получу облегчение…» Вот две основные причины появления этих «Записок»: своего рода эксперимент в духе князя Валковского и персонажей рассказа «Бобок», с другой стороны, — невыносимая уже тоска от ужаснейшего подпольного сознательного одиночества.
Читатели точно так же, как сам герой «Записок…» смотрит на «Исповедь» Ж.Ж. Руссо (а он считает, что значительную часть её составляют самонаговоры), должны, видимо, и даже обязаны смотреть и на данную исповедь. Наиважнейшая черта характера Подпольного человека та, что он «мнителен и обидчив, как горбун или карлик». Через призму мнительности он невольно и окружающий мир, и самого себя видит в ужасно деформированном виде. А какие душевные изгибы и корчи заставляют его проделывать гордость и самолюбие! Чего стоит только эпизод с Офицером из трактира, которому он всё мечтал отомстить, да духу не хватало, или сцена с Лизой у него на квартире, когда с ним случилась безобразная истерика, или поединки со слугой Аполлоном. И под влиянием оскорбленной гордости, чересчур обостренной ранимости, стыда выступает на поверхность цинизм. «Человек в стыде обыкновенно начинает сердиться и наклонен к цинизму», — сформулирует позже Достоевский такое свойство человеческого характера в «Бесах». И самое главное то, что весь цинизм, всё безобразие это — напускные и доставляют больше всего страданий самому Подпольному человеку. «Да в том-то и состояла вся штука, в том-то и заключалась наибольшая гадость, что я поминутно, даже в минуту самой сильнейшей желчи, постыдно сознавал в себе, что я не только не злой, но даже и не озлобленный человек…» «Главный мученик был, конечно, я сам, потому что вполне сознавал всю омерзительную низость моей злобной глупости, в то же время никак не мог удержать себя…» «Она (Лиза. — Н.Н.) поняла из всего этого то, что женщина всегда прежде всего поймёт, если искренне любит, а именно: что я сам несчастлив…»
Уже по этим стонам души понятно, что не таков уж Подпольный человек дегенерат и циник, каковым представляется в повести. Но, кроме этого, ещё один штрих чрезвычайно существен: во второй части произведения упоминается, что созданы «Записки…» через шестнадцать и ни в коем случае нельзя сбрасывать со счетов эти шестнадцать подпольных лет. Хотя и в 24 года он был угрюмым и одиноким чиновником, но — чиновником. Он жил ещё среди людей, он получил ещё не всю, отпущенную ему жизнью, порцию унижений и обид, не было ещё этих самых главных шестнадцати лет, когда он всё это переварил, осмыслил и покрылся внешним панцирем злобы и желчи. Ведь наверняка этот подпольный сорокалетний человек с определённого рода мышлением пересказал те давние события, пропустив их предварительно через своё уже намного более утвердившееся мнение о жизни. Короче, он до невозможности сгустил краски, и это не вызывает сомнения.
Важно ещё и то, что Подпольный человек очень близок Чацкому, Онегину, Бельтову, Печорину… Это — «лишний человек» своего времени, но из другой среды. Кстати, вполне можно предположить, что Подпольный человек — ровесник Печорина и формировался-рос в совершенно одно с ним время. Хотя, по утверждению Подпольного, он и должен быть на десятилетие моложе поколения Печорина, но он так часто и настойчиво восклицает-твердит о сорока годах подполья, что невольно напрашивается мысль — ведь не с пелёнок же он таковым сделался! Впрочем, это не суть важно; важно, что он — «лишний». Это сознание своей «лишности», бессмысленно проживаемой жизни, прозябание при таких возможностях души и ума — ещё одна причина всепоглощающего раздражения, нервности, напускной злобы. Да поставь Печорина или Чацкого в положение Подпольного человека, в положение униженного и оскорблённого, нищего и некрасивого, то и с них бы слетели их романтические чайльд-гарольдовские одеяния, и они наверняка вызывали бы брезгливость, раздражение, унизительную жалость.
Нельзя не упомянуть, что после появления в печати «Записок из подполья» появилась тенденция у некоторых критиков и исследователей сопоставлять героя повести с автором и говорить об этом как о само собой разумеющемся. К примеру, Н.К. Михайловский убеждённо писал в статье «Жестокий талант» (1882): «Подпольный человек не просто подпольный человек, а до известной степени сам Достоевский». Н.Н. Страхов в письме к Л.Н. Толстому (28 ноября 1883 г.) среди героев Достоевского, якобы наиболее на него похожих, назвал наряду со Свидригайловым и Ставрогиным также и Подпольного человека…
Конечно, много автобиографического можно увидеть в описании школьных лет Подпольного человека. Более подробно писатель обрисовал эти годы позднее в романе «Подросток», вводя читателя в атмосферу пансиона Тушара. Было в Достоевском и немало чёрточек характера, роднящих его с Подпольным человеком (мнительность, замкнутость, раздражительность… «Во мне есть много недостатков и много пороков. Я оплакиваю их, особенно некоторые, и желал бы, чтобы на совести моей было легче», — признавал сам Достоевский (запись в рабочей тетради 1860—1864 гг.) Но эти недостатки, конечно же, преувеличены (вот ещё чёрточка, сближающая писателя с Подпольным человеком, — склонность к самонаговорам), это только штрихи. В кардинальном, по своей сути, Достоевский и его герой-«автор», конечно же, были резкие антиподы. Есть у Подпольного человека и Достоевского какая-то точка соприкосновения, но от неё один всё глубже закапывался в «подполье», а второй всё выше поднимался на высоту решения мировых вопросов, становясь властителем дум, защитником униженных и оскорблённых…